миловиден, чтобы девушка могла ему доверять».
Вечером начался дождь. Они устраиваются в зеленой гостиной среди укрытых простынями кресел и завешенных картин. В сумерках оголенный деревянный пол становится все белее, все четче вырисовываются контуры оголенных окон. Эрнст высоким баритоном поет песню Шуберта, Анна аккомпанирует на рояле. Это «Die schone Mullerin»[9] восемнадцатая песня: «Ihr Blumlein alle, die sie mir gab, euch soll man legen mit mir ins Grab» [10]. Мягко струится музыка в темноте комнаты, две зажженные свечи освещают Эрнста и Анну, склонившихся над нотами. «Ach, Tranen machen nicht maiengrun, machen tote Liebe nicht wieder bluhn»…[11]
Хенрик видит лицо Анны, нежную линию губ, мягкий блеск глаз, мерцание волнистых волос. Возле нее, повернувшись лицом к Хенрику, Эрнст, сейчас у него закрыты глаза, мягкие пушистые волосы откинуты со лба, бледные губы, резкие, решительные черты.
Хенрик не отрывает взгляда от брата и сестры, он удерживает время, не дает ему нестись вскачь как попало. Никогда он еще не переживал подобного, не знал, что существуют такие краски. Распахиваются двери запертой комнаты, свет делается все ярче, у него кружится голова: конечно, так может быть. Так может быть и для него тоже.
Эрнст. Шуберт знал нечто особенное о пространстве, времени и свете. Он соединил непредставимые элементы и дохнул на них. И они стали понятными и нам. Минуты мучили его, и он их растворил для нас. Пространство было тесным и грязным. Он растворил для нас и пространство. И свет. Живя среди сырых серых теней, он направил на нас нежный свет. Он был вроде святого. (
Анна. Я предлагаю перед сном прогуляться к мосту Фюрисбрун.
Эрнст. На улице дождь.
Анна. Немножко моросит. Хенрик может надеть старый папин плащ.
Хенрик. Я с удовольствием.
Эрнст. А я ни за что.
Анна. Пошли, Эрнст, не дури.
Эрнст. Вы идите с Хенриком, а я посижу дома и допью то, что осталось в бутылке.
Анна. Я хочу, чтобы ты пошел с нами. И не только хочу, я требую! Так и знай.
Эрнст. Анна — истинная дочь своей матери. Во всех отношениях.
Анна. А мой брат лишен элементарнейшей чувствительности. Вообще-то это грех.
Эрнст. Не понимаю, о чем ты.
Анна. Вот именно. Именно так!
Они идут под ласковым дождичком летней ночи. Анна в середине, маленькая, кругленькая, по бокам статные молодые люди. Они двигаются неторопливо, взявшись под руки. Ни единый уличный фонарь не портит ночи. Они останавливаются и прислушиваются.
В кронах деревьев шуршит дождь.
Анна. Тихо. Слышите? Соловей.
Эрнст. Не слышу никакого соловья. Во-первых, здесь их нет, слишком далеко на севере, а во-вторых, после Иванова дня они не поют.
Анна. Да тихо же. Помолчи немного.
Хенрик. Да, пожалуй, это соловей.
Анна. Эрнст, прислушайся как следует!
Эрнст. Анна и Хенрик слышат соловья в июле. Вы погибли. (
В два часа ночи за светлой роликовой шторой в комнате для прислуги вспыхивают зарницы. Время от времени доносятся слабые раскаты грома. Шумит дождь, то припуская сильнее, то ослабевая и едва накрапывая. Иногда вдруг делается так тихо, что Хенрик слышит удары собственного сердца и ток крови в барабанных перепонках. Впрочем, ему не спится, он лежит на спине, подложив руки под голову, с широко раскрытыми глазами: вот так, вот как, оказывается, может быть. Даже для меня, Хенрика! Дверь в надежно запертую прежде комнату распахивается все шире и шире, до головокружения.
Вот какое-то движение на кухне, вот отчетливо скрипит дверь, это не сон. В светлом четырехугольнике стоит Анна, лица ее он не видит, она еще не раздевалась.
Анна. Спишь? Я так и знала, что не спишь. Я подумала — зайду к Хенрику и объясню, как обстоит дело.
Она по-прежнему неподвижно стоит в проеме дверей. Хенрик затаил дыхание. Это серьезно.
Анна. Я не знаю, Хенрик, как мне быть с тобой. Это плохо, что ты здесь, со мной. Но намного, намного хуже, когда тебя со мной нет. Я всегда…
Она в раздумье замолкает. Сейчас, наверное, полная откровенность — вопрос жизни и смерти. Хенрик собирается рассказать о своей растерянности, о запертой и открытой комнатах, но это слишком запутанно.
Анна. Мама говорит, что самое важное в жизни — уметь обуздывать свои чувства. Я всегда хорошо с этим справлялась. И, кажется, стала немного самоуверенной.
Она отворачивается и отступает на шаг. И тут предрассветный свет из кухонного окна освещает ее лицо, и Хенрик видит, что она плакала. Или, возможно, плачет. Но голос спокойный.
Анна. Нельзя… Мама и другие, мои сводные братья, например, говорят, что я унаследовала от папы и мамы большую разумность. Я всегда гордилась, когда меня хвалили за то, что я такая разумная. Я считала, что так вот и должна выглядеть жизнь, и я хочу, чтобы она такой была. Мне поистине нечего бояться. (
Хенрик. Я тоже боюсь.
Он вынужден прокашляться. Голос засох, но где-то по пути. Сейчас, в эту минуту, у него останавливается сердце, пусть на какую-то долю секунды, но все же.
Хенрик. Кстати, у меня остановилось сердце. Вот прямо сейчас.
Анна. Я знаю, Хенрик, что это такое. Мы на пороге решающего момента, представляешь себе, как все это странно и загадочно? И тогда время останавливается, или нам кажется, будто время или «сердце», как ты выражаешься, останавливается.
Хенрик. Что же нам делать?
Анна. Собственно говоря, есть две возможности. (
Хенрик. По-твоему, оба варианта плохи?
Анна. Да.