Осмелевший Валька улыбнулся:
— Даже едет.
В сарае Валька первым делом выпростал из мешка петушиную шею, чтобы кочету не было душно, а крылья не стал освобождать — пусть пока посидит. Потом взялся за примус.
Скоро примус загудел, и над раскаленной его горелкой ровным кружком задрожало синее пламя, а Валька, присев на низенькую скамеечку, оглядывал теперь сарай. Да только и здесь у Никодимыча, пожалуй, ничего такого особенного не было.
На давно не беленных стенах поверх пожелтевших газет висела старая одежда, а рядом всякие домашние вещи — то бельевая веревка, а то пила — в одном углу опускались с потолка три или четыре пучка калины да пыльный букетик какой-то сухой травы, а чуть поодаль свисали перехваченные толстой алюминиевой проволокой старые рамки с кусочками воска на деревяшках — Никодимыч держал пчел.
Самого Никодимыча вое не было, и Валька снова подсел к петуху и стал гладить его по тугим перьям на шее.
— Петя!.. Петя!
Раньше кочет и близко не подпускал, клевался, а теперь уже привык, шею под ладошкой так и выгибает — как балованный кот, которому ты только дай руку, а он сам об нее спинку погладит.
— Петя! Тут будет твоя школа...
И кочет мелкими рывками тянул вверх голову и рыжим глазом косил на гудевший примус, на синее его пламя.
Валька думал, что Никодимыч принесет подогреть на примусе еще что-нибудь для своего обеда, но тот пришел уже, видно, поевший.
Рядом с печкой, на которой шумел примус, положил на сундук раскрашенную свою балалайку, потер большие ладони и снова приподнял и слегка повернул к Вальке тронутую неровной сединой крупную голову:
— Говоришь, приступим?
Валька кивнул и даже плечами повел от нетерпения.
Никодимыч достал из-за сундука странную жестяную посудину, похожую на громадную сковородку, поставил ее на глиняный пол. Потом откуда-то из-под стола вытащил большую плетеную корзину, очень редкую и без ручек. Поставил ее вверх дном на жестяную посудину, посмотрел-посмотрел и ладонь слегка приподнял, подержал да и опустил почти тут же — как будто хотел в затылке почесать, да почему-то раздумал.
Приподнял с груди подбородок и на мальчишку опять глянул:
— У тебя нервы вообще-то... как?
А тот подумал, что Никодимыч спрашивает потому, что петух вполне может сразу что-нибудь не понять или заупрямиться, а он, Валька, чего доброго, станет его бить.
— Да не-ет, — сказал, — не беспокойтесь, он все поймет.
Никодимыч почесал наконец затылок и как-то неопределенно сказал:
— Понять-то он, конечно, поймет...
И Валька заверить поспешил:
— Он такой!
— А ну-ка, привяжи к ноге веревочку, да покрепше... есть у тебя? — сдернул со стенки моток шпагата и протянул Вальке. — На вот.
Валька привязывал, стараясь сделать так, чтобы шпагат хорошо держался, но не давил ногу.
Никодимыч перенес гудящий примус на маленькую скамеечку, а по бокам от него поставил две большие табуретки.
— Готово?
— Готово! — радостно сказал Валька.
— Держи веревочку, — распорядился Никодимыч.
Поставил над примусом жестяную свою посудину, взял у Вальки петуха и быстро сунул его под корзину. Тот, оступившись, царапнул по железу когтями и затих.
Валька еще не совсем понял, что будет дальше, но ему вдруг стало не по себе.
Никодимыч это как будто почувствовал:
— Оно, брат, конечно... ему какая радость? Потому и говорил, один приходи...
Петька негромко закокотал под корзиной, забеспокоился, раз и другой переступил с ноги на ногу, сильно цокнув когтями, и Никодимыч быстро взял свою балалайку и подкинул, тоже как будто торопясь. Попробовал улыбнуться Вальке, собрал складки на подбородке, подмигнул:
— Музыка!
А Петька уже обиженно кокотал, бил крыльями и вое чаще и чаще подпрыгивал. Никодимыч быстрей и быстрей бил по струнам, потом снова дурашливо подмигнул:
— И-ех, ходи, милай!
Как будто Вальку подбадривал.
А кочет то часто семенил по нагретому железу, а то вдруг с криком подпрыгивал и словно оскользался, становясь обратно, подскакивал тут же снова и кричал еще жалостней и громче.
В прохладном сарае запахло паленой роговицей.
Никодимыч разом перестал играть:
— Держи хорошенько!
И снял с жаровни корзинку.
Кочет сильно ударил тугими крыльями и рванулся под потолок, так что Валька невольно дернул за шпагат и тут же подставил руки, подхватывая его снизу.
Петух забился теперь у него на плече, одной лапой вцепившись в пиджачок, а вторую сжав на Валькиных пальцах, и тот чуть не закричал — когти у Петьки были очень горячие.
И Валька медленно стащил петуха с плеча, прижал к груди и склонился над ним, ткнувшись лбом в разогретые его крылья.
— Ну-у... ну, вот грех! — Голос у Никодимыча сделался виноватым. — А ты думал, он от большого веселья пляшет? Или... да я вот к вам выйду другой раз с петухом-то... думаешь, оттого, что мне дома от радости не сидится? Ну-ну, не плачь...
Валька и не плакал — только посильнее жмурил глаза.
— Ты маленький... потом-то знать будешь, — торопливо говорил Никодимыч. — Радость да печаль, они всегда вместе. Радость ждешь, а оно печаль — уже тут. Печаль гонишь, а там глядишь — и радость ушла... только не думай, что это я такой злой, петуха мучить!
А Валька вдруг насторожился, и внутри у него замерло: пока он стоял с опущенной головой да с закрытыми глазами, сарай наполнили страхи, они летали вокруг него, как летучие мыши, вились, чуть не задевая его серыми крыльями, и он сжался, спину его тронуло холодком. Он дрогнул плечами и выпрямился.
Никодимыч поймал его испуганный взгляд, попробовал улыбнуться, но улыбка не вышла, только раз и другой дернулась щека:
— Ты знаешь, где я сам-то узнал? В плену, в концлагере... Мне тогда чуть за шестнадцать было, стали эвакуироваться, и мать с меньшим братишкой... под бомбежкой. А меня к себе солдаты взяли, артиллеристы. Я у них почти год, и форма и все — сын полка. А потом взяли нас в окружение. Ну и лагерь в Польше. И холод, и голод, это, как так и надо, — а что всякой обиды! А с нами один бывший клоун... веселый! Никогда не унывал. Потому его больше всех и били. Он только лежал под конец.. А все равно соберет около себя... Это он придумал с петухом, Вольдемар Алексеич. У него было четыре золотых зуба, он говорит одному поляку, охраннику: достанешь петуха? Достану! Козяж его фамилия. А клоун ослаб, уже и снять коронки не может. Этот Козяж сам ему выломал. А потом принес петуха и старую мандолину... Когда он дежурил, выучили петуха... так вот... а потом показывать. Один летчик, он бойкий был, говорит Вольдемару Алексеичу: я буду! А он: нет, пусть Федор Никодимыч — он меня всегда по имени-отчеству. Пусть, говорит, Федор Никодимыч, у него должно смешней получиться...
Валька снова быстро поднял глаза.
Никодимыч возился с верхней пуговкой, расстегнул наконец рубаху, туда-сюда повел головой, и щека