рабство.
Через несколько дней мать послали на узловую станцию отправлять посылки на фронт. Ей предстояло работать трое суток.
— Собирайся! — сказала она. — Не оставлять же тебя одного.
В день отъезда мы с ней сидели на крыльце общежития, ждали заводскую «Эмку», которая должна была отвезти нас на станцию. Но машина не появлялась. Ребята у меня на глазах играли в «колдунчики», а я обнимал рюкзак. Правда, Настя тоже не играла — стояла в стороне и грызла жмых; несколько раз ребята звали ее, но она качала головой. Я повернулся к матери.
— Неизвестно когда придет машина, пойду пока поиграю.
— Иди, — сказала мать, — но далеко не убегай.
И надо же так случиться, что по жребию «колдуном» выпало быть Вовке, а «волшебником» — недотепе Витьке-Гусю. Вовка бегал быстрее всех и заколдовал нас за пять минут. Неожиданно подошла Настя и согласилась включиться в игру, но с условием — быть «волшебником». Ребята не возражали и началось соревнование «колдуна» с «волшебником». Настя бегала не хуже Вовки и начала расколдовывать ребят. Много раз она пробегала мимо меня и ей ничего не стоило дотронуться до моей руки, но она не дотрагивалась, и вообще делала вид, что меня не замечает. Постепенно она расколдовала всех ребят, и они уже бегали от «колдуна», поддразнивали его, и только я стоял, не двигаясь, с вытянутыми руками. Уже давно пришла машина и мать звала меня, и шофер грозил кулаком, а я все стоял посреди двора, заколдованный.
Обида и злость переполняли меня все три дня на узловой станции, но настоящий удар мне нанесла Настя по нашему возвращению — за общежитием в «королевстве», которое я построил, она играла с… Вовкой и его сестрой Катькой. Я сильно мучился от этого коварства и предательства. Теперь уже эта игра мне не казалась дурацкой, и я из кожи лез вон, чтобы Настя стала играть со мной, но она, вроде, меня и не замечала. Чем небрежней она относилась ко мне, тем больше меня тянуло к ней. Я даже унижался — предлагал свои услуги в качестве солдата-охранника их «королевства».
— У нас нечего охранять, мы еще не накопили драгоценностей, — безжалостно говорила Настя.
— Только копим, — пищала Катька.
— Я сам кого угодно отлуплю, — добавлял Вовка.
Его прямо распирало от счастья, он чувствовал себя всесильным.
И все же Настя сжалилась надо мной: через пару дней, когда я почти заболел от переживаний, она сказала, что не будет возражать, если я стану солдатом.
Они продолжали играть, а я ходил взад-вперед перед «королевством» — охранял его, и все прислушивался к «королевским» разговорам. И странное дело, наблюдая за этой игрой, я стал замечать, что Настя не такая уж королева, скорее — просто воображала. Мне даже стало жалко Вовку, который этого не замечал, и не видел себя со стороны. А со стороны он имел невзрачный вид — был не «король», а всего лишь «слуга»; Катька и вовсе выполняла роль кухарки. Как-то само собой я стал все меньше думать о Насте, она по-прежнему мне нравилась, но уже не так сильно, как раньше. Избавившись от любви, я испытал огромное облегчение, словно сбросил тяжелый груз, который долго тащил.
Однажды Вовка где-то раздобыл банку, на дне которой была черная краска; пришел ко мне и говорит:
— Давай что-нибудь нарисуем. Что-нибудь изобразим.
— Давай, — говорю, — только что можно изобразить одной черной краской?
— Кита! — быстро сообразил Вовка.
— Точно! — кивнул я. — Кита в штормовом море!
Кита мы начали рисовать на газете в коридоре. Только наметили контур чудо-рыбы, как краска кончилась. Стали искать чего-нибудь черного: лазили в печку за углями, счищали сажу с кастрюль, но на кита все равно не хватило. Сидим, размышляем, что делать… Мимо прошел Артем с матерью.
— Это что, танк? — бросил Артем.
— Что ты! — сказала тетя Валя. — Это ночь в лесу, ведь так, мальчики?
Потом из комнаты вышла тетя Леля, перешагнула через газету и пропела:
— Красивый букет, но слишком мрачный? В него добавить бы веселых красок. Наша жизнь и так не отрадная, хотя бы рисунки давали отраду. В рисунках должно быть море удовольствия.
Я вздохнул и передо мной сразу возник отец. Он-то никогда бы такое не сказал, он-то все понял бы и все оценил… Я вспомнил, как однажды нарисовал лес, освещенный солнцем. Огромные деревья, точно зеленые великаны, и от деревьев — длинные густые тени. Все сказали:
— Неплохо. Что-то есть в этом. Рисуй, может, из тебя что-нибудь и получится.
А отец сказал:
— Вот это да, я понимаю! Это почти произведение искусства. Заявка на яркую личность. Вне всякого сомнения, картина будоражит. Особенно тени. Такие прозрачные и холодные, прямо мурашки по спине бегут, — отец поежился и похлопал меня по плечу, благословляя на новые достижения.
У отца не было половинчатых суждений: или великолепно, или ерунда! Когда ему не нравился мой рисунок, он разбивал меня в пух и прах. Как-то я нарисовал забор и куст шиповника; нарисовал все как есть, скопировал каждый сучок на заборе, каждую трещину. Я очень старался и вложил в работу всю душу, но когда показал рисунок отцу, он долго разглядывал его, прищуривался, хмурился. Наконец произнес:
— У меня к твоему рисунку серьезные претензии. Предположим, ты все скопировал один к одному, но получилась-то, чепухенция. Ноль тонкости. Мертвая фотография. Пойми, нет жизни в твоей работе. Неужели ты не мог нарисовать облака и ветер… и чтобы куст шелестел листвой, и травы раскачивались…
— Какой ветер? — робко возразил я. — Ничего не было: ни ветра, ни облаков.
— Что ж что не было! — повысил голос отец. — А где твое воображение? У тебя же есть воображение. Должно быть!
— Какое воображение? Что это? — я ничего не понимал.
— Ну, ты же умеешь фантазировать, представлять себе что-то. Ведь вот тени ты же прекрасно нарисовал. Вот так и твори!.. А «забор» убери, это твоя творческая неудача.
Отец забраковал мой рисунок и я немного сник.
— И не дуйся! — безжалостно продолжал отец. — Яснее ясного, мастерству надо постоянно учиться. А для этого надо что? Не терять темп. И запастись терпением! Такая немаловажная деталь. Вообще, надо все время самосовершенствоваться. Остановишься, будешь доволен собой — все! Больше ничего дельного не сделаешь. Такая тонкость.
Я рисовал, не останавливаясь. Все общежитие было в моих рисунках. Я дарил их соседям по любому поводу и без повода. Пейзажи дарил матери Артема, тете Вале (ей нравились абсолютно все мои рисунки); тете Маше и Катьке рисовал кошек и собак, тете Леле и Насте — букеты и целые сады, Гусинским (по совету матери) — пиратские клады, чтобы они «утонули в богатстве», а морские и воздушные бои, и особенно — сражения пехоты, — висели у нас. На стенах нашей комнаты летело столько снарядов, что, казалось, когда они взорвутся, рухнет общежитие.
Я рисовал быстро. Только начну какой-нибудь рисунок, как он мне надоедал и дорисовывать его уже не хотелось. Обычно я только набрасывал контуры, а раскрашивал рисунки Вовка и его сестра. Отца не было, и мне никто не мог помочь. Мать говорила, что художник из меня никогда не получится, потому что я лентяй. Но тут же заключала:
— А если искоренишь лень, то получится. И даже хороший. Вот твой отец… он не знал, что такое лень. Ему постоянно не хватало времени, у него было столько задумок. И яхту мечтал строить, ведь он романтик, мечтатель… А как можно жить без мечты? — мать угрюмо сжимала рот и уходила на кухню, а я, стиснув зубы, набрасывался на рисунки.
Однажды нас обокрали; воры утащили несколько сухарей и селедку; облигации не нашли — на них сидел плюшевый медвежонок, которого до войны отец подарил матери, как талисман. К моему удивлению, и к еще большему удивлению матери, воры еще прихватили один из моих рисунков. Помнится, я страшно гордился этой потерей, рассказал о ней всем жильцам общежития. Многие мне сочувствовали.