Почта находилась в восьми километрах от общежития, в аэропорту. После уроков мы с Вовкой подошли к учителю по физподготовке, объяснили в чем дело и попросили выдать нам лыжи.
— Дело хорошее, — сказал физорг. — Лыжи возьмите.
День был метельный; ветер гнал вихри, с сугробов текли снежные водопады. Чтобы не петлять по дороге, мы двинули к аэропорту напрямик, по рыхлому снегу — он хрустел под лыжами, как раздавленные огурцы. Мы глубоко проваливались и шли медленно, но иногда замечали сбоку чей-то след — ровный, с четкими кружками от палок — кто-то шел впереди легко, размашисто. Мы вставали на проторенную лыжню и тогда скользили быстрее.
Ветер усилился, стемнело; снежная пыль набивалась в рукавицы, за воротник, залепляла лицо. Мы потеряли лыжню и некоторое время топтались на месте; ветер доносил лай собак, гул моторов — аэродром был где-то рядом, но где именно мы не могли разобрать. Потом нас ослепил луч прожектора и мы увидели людей; закричали, замахали палками. К нам подъехали на «газике», посадили в кабину, подвезли к вышкам с красными огнями.
Дежурный на почте усадил нас за стол, налил горячего чая, а когда мы спросили про письмо, удивился:
— Письмо? А я отдал его. Вон ей! — он кивнул в сторону соседней комнаты.
Мы повернулись и увидели Настю, всю в снегу и клубах пара; одной рукой она сжимала лыжи, в другой держала письмо; она смотрела на нас и улыбалась.
Пришла весна, последняя весна войны. По ночам еще лужи стягивались хрупким ледком и белые хлопья заснеживали дорогу, но днем уже в канавах бормотали ручьи и у общежития бились сосульки. Мать расклеила оконную раму, и после школы я делал уроки прямо на подоконнике, у распахнутых створок.
Однажды под окном остановился точильщик: молодой, в гимнастерке с медалями и нашивками ранений; один рукав пустой, заправлен под ремень. Точильщик поставил станок, достал нож, нажал на педаль — закрутились серые и красные наждаки, послышался визг, полетели искры.
К точильщику подбежала Настя — уже без пальто и шапки; она явно радовалась, что первая сбросила тяжелую зимнюю одежду; пританцовывая стала смотреть, как точильщик окунает лезвие ножа в банку с водой, чтоб не перекалилось, пробует на лоскутках материи. Вдруг точильщик нагнулся к Насте и что-то шепнул ей.
Настя вскинула глаза.
— Не может быть?! — удивилась и побежала в общежитие.
К точильщику подошел Вовка с сестрой, протянул ножницы. Точильщик заточил их, с улыбкой поклацал инструментом в воздухе и тоже что-то шепнул Вовке.
— Точно? — переспросил Вовка и кинулся в подъезд.
— Ура! — завопила Катька.
Я высунулся из окна.
— Что вы им говорите?
Точильщик обернулся, хмыкнул.
— Что говорю? Сообщаю важную новость. Скоро война кончится!
— Откуда знаете?
— Знаю, раз говорю… Твой отец на фронте?
— Угу.
— Жди, скоро вернется!
В тот день мы получили письмо от отца. Он писал, что его часть уже около Берлина, вот-вот немцы капитулируют, и он вернется домой; что родился под счастливой звездой, потому что дошел до Берлина и даже ни разу не был ранен. Писал, что очень хотел бы, чтобы я стал строителем и восстанавливал бы разрушенные города, и строил бы их еще красивее, чем они были до войны. Писал, что когда вернется, купит мне такую же, как у него брезентовую куртку-штормовку и новые бамбуковые удилища, и тогда уж мы порыбачим! И, конечно, писал о яхте — что мы начнем ее строительство сразу же, как только он вернется — «больше откладывать не будем ни дня!». В конце письма просил мать не волноваться, не нервничать — «худшее уже позади!» А мне нарисовал смешной рисунок: мы с ним на яхте в тельняшках; вокруг парусника водяной и русалки — таращатся на нас, Альма на них гавкает. Яхта называлась «Ольга Федоровна».
Этот день начинался как все, только с самого утра стояла необычная тишина. Так же, как всегда, на «петле» позвякивал трамвай, из булочной пахло горячим хлебом, во дворе висело белье, плотно надуваемое ветром… Все было как всегда, только тишины такой никогда не было.
Проснувшись, я пошел за общежитие, где у черного хода стояла кадка с водой — в ней я проверял самодельные поплавки. Около кадки обитал лягушонок. Днем, когда становилось жарко, лягушонок прыгал по ступеням до ободка кадки, затем нырял в воду и плавал от стенки к стенке. Наплавается, заберется на ободок, и с него соскочит в заросли лебеды. Но в то утро кадка почему-то рассохлась, и вода из нее вытекла.
«Кончилась веселая жизнь пучеглазого, — подумал я. — Надо бы снова налить воды», — как вдруг услышал шлепанье в кадке. Заглянул в нее, а на дне среди травы и тины сидит лягушонок и смотрит на меня тревожными глазами. Он никак не мог выбраться из кадки и уже выбился из сил — мешочек под его ртом так и дергался.
Помог я лягушонку выбраться, а он не убегает — явно поплавать хочет.
Принес я деревянный черпак с водой, поставил около лягушонка; он сразу полез в воду, нырнул, перевернулся как акробат…
Я спас лягушонку жизнь и в это время узнал, что кончилась война: смотрел, как лягушонок купался, и вдруг услышал по радио громкий голос диктора о падении Берлина. Я услышал это первым во дворе и на всей окраине, и мне показалось — даже первым в мире. Потому что ничего не изменилось. Все так же на ветру раскачивалось белье и по-прежнему было удивительно тихо. И тогда я закричал во все горло и побежал через двор к близлежащим домам. А навстречу мне уже бежали другие мальчишки и девчонки — они тоже кричали и размахивали руками.
…Через несколько дней я проснулся от стука в дверь; вскочил с постели, а в двери взъерошенный Артем.
— Чеши к нам! Мой отчим вернулся!
Отчим Артема, мужчина со шрамом на щеке, выбрасывал из комнаты пыльную рухлядь.
— Помогай, браток! — бросил мне. — Выносим на помойку этот балласт! Захламили, понимаешь, комнату. И вот что! Есть боевое задание — очистить двор от мусора! Соберите свою братву, и чтоб блестел как палуба!
Артем изменился: бросил курить, объявил, что будет поступать в ФЗУ.
…Спустя месяц вернулся отец Насти. Он приехал вечером, когда мы с Настей играли во дворе (ее отпустила мать — к ним должен был прийти усатый и патефон уже вовсю играл «Мы на лодочке катались»). Я первым увидел, как во двор вошел военный с чемоданом в руке. Он подошел к Насте, внимательно посмотрел на нее, и Настя уставилась на военного, и вдруг вскрикнула:
— Папка! — и бросилась к отцу.
Военный поднял Настю на руки и они вошли в общежитие.
Патефон в их комнате смолк, и оттуда долго ничего не слышалось. А потом в подъезде появилась заплаканная Настя и пробежала мимо меня за общежитие.
— Не зря я сегодня во сне видела церковь, — пробормотала Гусинская (она сидела на лавке и наблюдала эту сцену). — Не зря. Церковь, да еще с пением. К худу это…
Спустя неделю мать сказала, что Настя уедет с отцом в Москву.
В ту ночь я впервые узнал, что такое бессонница — тяжелая горечь лишила меня покоя и сна. Я и не догадывался, что Настя так много значит в моей жизни.
Рано утром я постучал в их комнату, и когда Настя вышла, сказал:
— Пойдем за общежитие.
Мы пришли на черный ход, сели на холодные ступени и некоторое время молчали.
— Наше королевство! — как-то по-взрослому вдруг сказала Настя и грустно улыбнулась.