Надежда спускалась на улицу, пока еще в силах была на то.
Ласкалось солнце, ластилось, только теплым, чуть розоватым светом проникая сквозь пелену мглы, подступившую к глазам. И солнце это показалось вдруг отголоском, осколком позабытого счастья, настолько давнего, что оно сном казалось.
Цвели сады, нежный запах цветенья плыл над суетливой улицей. Лик весны не изменился за десятилетия, прошедшие, как горький дым.
Неуверенный, надломленный старостью голос был слаб, не сразу, как больная птица, расправил крылья, заново учась полету.
Коленька всегда нарочно пел — Надюша. На миг она показалась себе молодой, наяву увидев глиняную хату на берегу смирной речушки и себя на пороге — девочкою в полевом венке…
А песня оборвалась, растерянно и жалко: человек, проходивший мимо, как камнем, бросил в нее грубым насмешливым словом…
II. Военный Госпиталь
Проселочную дорогу, истоптанную в слякоть, медленно заносил снег, мешаясь с копотью, еще теплой. Черные печные трубы высоко торчали из руин, и сожженные избы походили на скелеты чудовищных птиц. И солнце, тоже какое-то дымное, мутное, подымалось неохотно, как будто ему стыдно было восходить над бойней и неизбывным людским горем.
Это последнее, что он помнил. Амадей лежал, ему поземкой заносило лицо. И, кажется, снег уже перестал таять.
Шел третий год, а точнее — тридцатый месяц лютой войны.
Госпиталем служила контора сельсовета, чудом уцелевшая от бомбежек и ретивых пожаров, просторная, ладная, на совесть построенная. В окно стучался замерзший куст оснеженной сирени. Даже забор сохранился крепким. А неподалеку шли железнодорожные пути. Около них и нашли раненого.
Вдоль синеватых рельсов бродили птицы, меж западающих скользких шпал угрюмо искали какой-то поживы. Пути шли в гору, а внизу чернела и еще курилась горькими дымкАми деревня. Стояла яблоня, как покалеченная лошадь, сожженные ветви прикрыл снег, и дерево чутко вздрагивало на ветру, будто прислушиваясь, переступая, но не в силах будучи уйти, спастись. Здесь и лежал в снегу человек в несуразной старой одежде, гражданской. Птицы не боялись его, не считали за живого.
Война приучила Катерину не присматриваться к лицам.
- Эй, братишка, живой? — окликнула, привычно постаралась нащупать пульс на узком, неподатливом от холода запястьи, уловить дыхание.
Живой, похоже. Жалостно дернулись запекшиеся губы.
Медсестра со своею тяжелой извечной ношей проваливалась по колено в сугробы. Начавшийся буран бил по щекам, застил глаза.
- Тяжелый, черт, — хотелось ругнуться крепче, но сил не было и на то, доводилось рассчитывать — до упора, до последней силинки — чтоб только до госпиталя добраться. Тащила беспамятного на себе, и за ними на молодом, едва выпавшем снегу оставался широкий рваный след.
Раньше Катя думала, что матерятся только мужики. А война всё перековеркала на свой лад. Она и курила тайком — крепкую солдатскую махорку, и самокрутки свертывала резво. Лишь прятала лукавые искорки в глазах, когда Елагин, полевой хирург, принимался добродушно журить ее:
- Не девичье это дело, Катюша. Совсем хлопцем сделалась.
Косы она остригла — путались, мешали. Стрижка высветила что-то упрямое, резкое в молодом лице.
В больнице найденный открыл было неузнающие воспаленные глаза, вскрикнул. но тотчас же снова сорвался в беспамятство. Он был светловолос и тонок, не старше тридцати лет от роду. Документов не нашли, только обнаружилось в нагрудном кармане маленькое фото улыбающейся русой, светлоглазой девушки, симпатичной, разве что с чуть крупным ртом, но лицо от этого не грубым смотрелось, а трогательным. Невеста? Сестра?
У Амадея был разбит затылок. На снегу полустанка, где он лежал, жутким ореолом расплывался кровяной круг. Теперь вторые сутки он был в тихой горячке, лишь изредка хрипло вскрикивая неразборчиво и снова забываясь, затихая надолго.
Друзей у Амадея не было. Боялся заручаться дружбой, в войну дружба значит — одно горе на двоих, а горя ему своего довольно: брат убит, старуха мать умерла. Держался сам, как зверь-шатун.
В бреду настигали его путаные, неспокойные сны. Огонь, пожирающий село, пляшущий над неубранным полем, жаром хохочущий в лицо.
Обрывки детства снились — яблоневый сад; и как однажды по весне прошелся град, искристыми мощными камнями вмиг побил едва распустившиеся цветы яблонь. На мокрой черной земле дотаивали градины, лежали в слякоти рваные лепестки, а он, нескладный мальчишка, грозился кулаком холодному небу. Мать сильно жалела тогда сгубленного урожая.
А то вдруг снился Гитлер. Не совсем как живой обыкновенный человек снился — в образе малорослого, красноглазого чертика, исходящего своей фанатичной злобой, дергающегося, как паяц, с дурацким «Хайль!». Как стало, что у такой чертовой куклы в руках оказалась сила и власть послать миллионы людей на смерть?
Когда погиб брат, Амадей стал яростно мечтать: отличится, отслужится, может даже подвиг сподобится совершить, но только непременно достигнет таких высот воинских, чтоб фюрер лично его награждал орденом, из своих нервозных цепких рук. И тогда, оказавшись на расстоянии шага, свернет он этому Адольфу шею, как цыпленку.
Конечно, вслух о таких мечтах не скажешь.
Их было 12 человек в лазарете, этот тринадцатый.
Для тех, кто не застал этих лет, бессмысленно рассказывать о полевом госпитале. Рвали простыни на бинты, делили последнюю крошку. Но не было подлости, не было равнодушия.
Амадею досталась опустевшая койка. Накануне схоронили парня из Белоруссии, сердце не выдержало второй операции, да и где было зацепиться, удержаться жизни в раскуроченном осколками теле.
- Слабы людские знания, Катюша, — видя, как девчушка неловко удерживает слезы, заговорил с нею врач. Павел Елагин был совершенно седой, хотя ему едва исполнилось сорок. — Убивать научились, а спасать — не очень еще… Да что там, не плачь, моя хорошая, обо всех не наплачешься.
Под вечер оказалась у сестры свободная минутка, и Катерина устроилась за шатким некрашеным