стенами и обстановкой, а с дорогим человеком, мучительно готовя монолог, типа: а знаешь, старуха, что-то у нас с тобой не ахти…
Дом, милый дом… Милый бабкин дом — теперь вот и он брошен. Как шалаш когда-то…
Глупости какие! Да всё как раз ахти! Ишь как лопатками работает. Эдак к вечеру и впрямь дома окажемся. По-настоящему — дома…
И тут меня как подкосило: роман.
— Постой, а рукопись-то… Рукопись-то я не взял!
— И чего? — откликнулась она, не сбавляя шагу.
— Как это чего? Ведь если…
— И чего?
— Да ничего! Давай вернёмся, захватим…
— Не вернёмся, — безапелляционно процедила она и остановилась. — Не взял, значит, не взял. Значит, так и надо. Неужели не ясно?
— Ты что? Это же… я же тебе вчера… Лёльк!
— Слушай, ты, — и повернулась, — ты можешь прямо сказать, что тебе дороже: я или какие-то бумажки?
Смешался. Потерялся. Опешил… Какие-то?!
— Подожди, ну как это… Тебе какая рука нужней, правая или левая? Какой глаз меньше жалко?.. Я не умею так, для меня это одно и то же… А ты: выбирай…
— Ну да, выбирай, — подтвердила она.
— Как???
— Как хочешь. Давай: я или она? Бог я твой или не бог?
До чего же неуютно мне от этих слов сделалось.
А она ждала. И прятаться было не за что.
Или с ней дальше, или…
Блин! но почему же я молчу-то, переросль?
А потому что не вижу глаз! Потому что не в глаза ей гляжу, а на грудь.
Потому что на груди этой… ну как на груди — от малюсенького розового сосочка и чуть заходя за едва приметную срединную впадинку, ровно там, где сердце — округлое, с сердце же размером — высветленное пятно. И — бьётся.
Мета.
Плачьте, смейтесь, но в детстве у меня была точно такая же. На том же месте. А потом куда-то пропала…
Знак, знак… Вот тебе и знак!
— Бог, — покорно улыбнулся я.
— А теперь ещё раз и без этих твоих ухмылочек.
Ты права, Лёлька! Ты всегда права! Напоминай мне только об этом почаще.
— Не могу без ухмылочек.
— То-то.
— Только, может, того…
— Чего ещё-то?
— Может, назад наденешь?
— Скажи ещё, что тебе неприятно.
Мне было как угодно, только не неприятно.
— Ну, не знаю, — начал я как всегда издалека.
— А не знаешь, тогда за мной, тут рядом уже.
И ломанулась вперёд.
Ну а что? Надо же кому-то из двоих быть мужчиной?
Поляна эта… Вот как это, чтобы не размусоливать-то…
Это была та поляна — та самая. Только без никакой никуда дороги, без Вовкиного жигуля посерёдке и девственно неистоптанная.
— Ну? И что скажешь? — Лёльку распирало от состоявшегося сюрприза.
— Да уж, мать…
— Когда меня Тимка сюда привёл, я тоже не сразу поверила.
— А ты знаешь, я верю.
— И правильно делаешь, располагаемся.
И мы расположились. Под тою же самой (!) сосной. Раздербанили корзинку, сели рядком и принялись ждать. Без малейшего понятия, когда и как всё случится.
Откуда, например, мы поймём, что вот теперь надо вставать и куда-то идти?..
А вдруг надо как раз не вставать и даже не шевелиться?
Как вообще оно устроено, блуждание по измерениям? Инструкцию бы какую, что ли…
Но предчувствие разверзающегося пространства было до того с могучим, что мы не заморачивались — просто тупо жевали курицу, лупили яйца и хрустели такой же, как я с утра, только мытой, морковью.
Так прошёл час. Или два. А может, и все три.
Первой не выдержала Лёлька.
— А всё равно день хороший.
Я бестактно, наверное, промолчал.
— Пошли ромашек, что ли, наберем? — предложила она. — Чего так-то сидеть, задница вон уже окаменела…
— Охота тебе.
— При чём тут охота! Праздник никто не отменял, твоей даме нужен букет.
Моя дама уже стояла и настойчиво попинывала меня босой ногой. И я снова — вот теперь только — невольно полоснул взором по её эмбрионально совершенному топлесу. Она же, то ли не замечая моего смущения, то ли пытаясь избавить меня от него, тянула за руку:
— Ну вставай давай, вон же какая красота!
Луговина была и впрямь очаровательная. Абсолютно под стать Лёльке. Зелень, утыканная ослепительно белым, тоже звала: подымись и прояви.
— Да их возле дома море.
— То там, а это тут! Ай, ну тебя…
И поскакала одна, высоко задирая колени, и оттуда уже, из великолепия, которому её только и не хватало:
— А? Ты посмотри!
А я и смотрел — с умилением и чуть печальной завистью, как носится она по этому чудо-ковру. Как то ныряет в пёструю волну, пропадая из виду, то выныривает, уносясь всё дальше и продолжая выкрикивать несуразности навроде ой, тону, спасите!..
Солнышко клонилось к горизонту, и меня переполнял тихий невыразимый восторг, знакомый лишь людям, перевалившим за вторую треть жизни.
— Оставишь без букета — сниму с довольствия! — крикнула Лёлька и кулаком для верности погрозила.
Этот чертенёнок бесился до того остервенело, что было ясно: праздник не сегодня и не на новый год: праздник — она сама… И я как проснулся, тоже скинул башмаки и тоже — на цыпочках да в красотищу… А чего, в самом деле? Моей даме хочется букет, и у неё будет букет. Самый роскошный из всех, какие я когда-нибудь дарил. Один — огромный — потрясный и искупительный — за профуканные день рождения, восьмое марта, девятое, десятое, так далее и вообще и просто за то, что это она.
Живём дальше, Андрюх! Солнце — светит, ты — жив-здоров, Лёлька вон в кои-то веки счастлива, чего тебе ещё? Просто живём дальше!
Она носилась вокруг как заведённая. Ходила колесом и даже впервые на моей памяти пела. Причём совершенно не вяжущееся ни с возрастом, ни с видом: какимты-ы-был-таа-кимтыиа-стаал-ся…
Мой повинность-букет был уже, кажется, толще адресата, и я решил, что хватит, не последний же