знаешь.
— Я-то как раз знаю.
— Опять врёшь, — и она опять улыбнулась.
— Да нет, не вру. Я расскажу тебе, что будет дальше… Сама, говоришь, раскрутила?
— Сама.
— Лёля… — не выдержал я.
И он таки хренанул. Правда, не в ногу, рядом.
Но если в вас никогда не стреляли с пяти шагов, вы меня не поймёте. А Лёлька — Лёлька держалась.
— Не лезь, я прошу тебя! — это мне; и ему: — Я, братишка. Я! В меня и стреляй, чего в него-то?
Тим и сам ошалел, однако перезарядить не забыл:
— Собралась, значит, трахнуться, да не успела?
— Вы помешали.
— Ну тогда да. Тогда конечно, — на миг мне показалось, что теперь он готов перестрелять всех; просто уже всех. — Тогда слушай сюда, сестрёнка…
— Да не буду я ничего слушать.
— Будешь. Сама же хотела про потом… Значит, так. Мы сейчас принесём наши глубочайшие извинения и свалим, а вы вернётесь…
— Куда? Куда нам возвращаться, милый?
— На пепелище! — заорал он. — Поняла?.. Вернётесь вы. Ты ему штаны простирнёшь, сопли утрёшь…
— Простирну. И утру. И что?
— И ничего. Расплачется он у тебя на груди. Как на настоящей, — и гадко так хохотнул.
— Спасибо, Тим.
— Да не за что. Правду говорить легко и приятно… Поплачет он, помучается, а потом плюнет на все свои сомнения да и вставит тебе по самые помидоры…
— Молчи! — заорала Лёлька, почувствовав, что рот у меня уже открывается. — Он же нарочно. Молчи…
— Молчи, — благоговейно вторил ей ревнивец. — Вставит он тебе, Лёля, сообразит, чего натворил, и опять рыдать примется. А потом увидит, что ничего страшного: ты — жива, да и его громом не убило. И воспрянет духом. И споёт тебе про любовь с соловьями. И станет драть тебя, не краснея, уже по собственной инициативе. Ну и по мере вставания. Так, что ли, дядёк?.. Молчишь? Правильно делаешь… Уговор есть уговор.
И подморгнул Егору.
И тот ещё раз двинул мне ботинком в зубы и отскочил — я даже среагировать не успел.
— Молодцы, мальчишки! — заорала и Лёлька — от бессилия, но Тимур предупредил её порыв.
— Ой, не дергайся! Шагнёшь и стреляю. Ферштейн?
Умный мальчик! Всё просчитал. Я был у него на мушке. А значит, и она в его власти.
— Начнёт, значит, любимый твой драть тебя, а ты возьмёшь и месяцев через девять родишь. Или раньше. Но мальчик твой — ты ведь мальчика ему выносишь, у вас же чувства! — умрёт. Потому что кормить тебе его будет нечем, сама ещё ребёнок. Но чтобы ты особенно-то не убивалась, папик тебя заново нашпигует — это ведь тебе торопиться некуда, а его ох как поджимает!.. И будешь ты рожать ему ублюдочных рахитов как хлеб печь. Половина будет умирать, до груди не добравшись, а половина — на ноги не встав. А этот будет хлопать глазами лупоглазыми и ныть: девочка моя, крепись, пробьёмся, и снова к тебе пристраиваться, и брюхатить, пока ты в тень загробную не превратишься, или пока сам не квакнет… Ты этого хочешь?
— Да.
— Дура!
— Ты уже говорил.
— И ещё раз повторю: дура.
— Почему?
— Потому что природа лучше нас с тобой знает, кто с кем быть должен. Он же маньяк! Ты посмотри на него: ему же больше ничего не нужно, кроме как себя увековечивать. Только у него это красиво называется: мир спасать.
— А ты, значит, меня брюхатить не будешь?
— Ко мне это слово не подходит.
— А какое к тебе подходит?
— Со словами потом разберёмся, Лёль, пойдём… Я же не просто так зову, у меня всё готово. Ну, почти всё… Беглые — они ведь, в принципе, нормальные, только тормозные малость. И дикие. Пьют из луж, траву какую-то жрут. Почти не разговаривают. Понимать понимают, а сами никогда. Страшно — кричат, больно — визжат… Их од такими выпускает. Он за ними шарится не чтобы отлавливать, а наоборот. Где собирает — не знаю, но сам видел — нагонит, сядет поближе и выпустит штук двадцать, чтоб остальных догоняли. Выгрузит и тут же улетает. За следующими, наверно. Только они потом как увидят его — бегут… Понимаешь? Они бегут только когда од… Он им по ходу мозги промывает перед тем как выпустить. Так что пользы от него больше, чем вреда…
Я глядел на Егора, и мне становилось жутко. Пацан прошёл через непредставимое. И часть моей вины в том, конечно же, была…
Прости меня, Егорка! Правда, прости…
— Это идеальный народ, Лёльк, — продолжал наш герой зловещим шёпотом. — Делают, что скажешь. Скажешь стоять — стоят, скажешь лежать — лежат. Скажешь говно есть — говно, наверное, есть будут, не проверял… Мы вырастим из них то, что надо. Они нам такой лагерь отгрохают — Шивариху без смеха и вспомнить не сможешь. А когда подрастут, детей нарожают. Здоровых, не испорченных — чистый лист, что хочешь пиши. Что напишешь, то и будет…
Бедный, бедный мой Егорка! Вот он где, ветхий-то завет: брат-раб…
— Послушай, ты их бьёшь? — теперь и Лёлька не сводила глаз с малыша.
— Очень редко. Только если совсем уже не врубаются. Ты сама увидишь: без этого нельзя…
— М-м-м-м, — замычал Егорка не то протестуя, не то подтверждая: дескать, и впрямь помогает…
— Вот именно, — у брата на сей счёт сомнений не возникало. — Пойдём, Лёльк! Пока они строить будут, мы родителей найдём. Его же я нашёл, и их найду. Од захватим. Я уже придумал, как. А на оде-то мы чёрта отыщем…
И снова ты врёшь, Тима — не нужны тебе больше никакие родители. Тебе больше никто не нужен.
Она словно опять подслушала меня:
— Скажи, а я тебе зачем? Ты любишь меня, что ли?
— Давай с этим потом разбёремся.
— Да почему же всё потом-то? Давай щас: любишь или нет?
— Люблю.
— Так это ты свататься, что ли, пришёл?
— Считай так.
— В жёны, то есть, меня зовёшь…
— Да. Только по-настоящему, а не как этот, под куст…
— А-а-а, по-настоящему это хорошо… Эт чтобы я не его, а твои штаны стирала и тебе сопли утирала, да?
— Мне не придётся.
— Ну да, да, забыла: ты же сильный… Ты ведь не плачешь. Жорку вон вернул. Беглых приручил… Тима? — и тут мне показалось, что она повторяет за мной слово в слово. — Скажи честно: ты хочешь, чтобы и я — ну как эти твои… растения… сидела, когда скажешь, лежала… а потом — если непослушной буду — говно твоё ела?.. А если не стану, то ты и меня — в порядке исключения, конечно… так, слегка, в