свое рабочее место. С нами поехала Гита Пирсон. Гита и Тесса очень быстро нашли общий язык. Иначе и быть не могло. У обеих матери были врачами, отцы – адвокатами, обе получили католическое воспитание. Мы пошли в медицинский центр. Четыре бетонных стены, жестяная крыша и тысяча людей, ждущих своей очереди, – на мгновение он забывает, где находится, с кем говорит. – Бедность такой степени – это целая наука. Ее не выучить за один день. Тем не менее потом я уже не мог идти по Стэнли-стрит, не видя перед собой… другой образ, – после бесконечных уверток Вудроу его слова звучали как исповедь. – Величайшая несправедливость, величайшее преступление… вот что поддерживало ее. Наш ребенок лишь пять недель как умер. Оставаясь дома одна, Тесса тупо смотрела в стену. Мустафа звонил мне в посольство: «Приезжайте, Мзе, она больна, она больна». Но вернул ее к жизни не я. Арнольд. Арнольд все понимал. Арнольд под елился с ней секретом. Стоило ей услышать, как на подъездную дорожку сворачивает его автомобиль, она оживала. «Что ты привез? Что ты привез?» Она подразумевала новости. Информацию. Прогресс. Когда он уезжал, она поднималась в свой кабинет и работала до глубокой ночи.
– На компьютере?
Если Джастин и запнулся, то на мгновение.
– С бумагами. На компьютере. У нее был и телефон, но им она пользовалась с крайней осторожностью. И во всем ей помогал Арнольд, когда у него выдавалось свободное время.
– И вы ничего не имели против? – фыркает Роб, в привычной ему задиристой манере. – Я про то, что ваша жена сидела, как сомнамбула, в ожидании Прекрасного доктора?
– Тесса была несчастна. Если бы ей требовалась сотня Блюмов, я нисколько бы не возражал против того, чтобы она получила их всех и на ее условиях.
– И вы ничего не знаете о величайшем преступлении, – резюмировала Лесли, по тону чувствовалось, что Джастин ее не убедил. – Ничего. Ни в чем оно состояло, ни жертв, ни главных действующих лиц. Они вам ничего не рассказывали. Блюм и Тесса вели расследование, а вас держали в неведении.
– Я не лез в их дела, – упрямо гнул свое Джастин.
– Я просто не понимаю, как ваш союз мог сохраниться в такой ситуации, – Лесли кладет блокнот на стол, вскидывает руки. – Если исходить из того, что вы рассказываете… похоже, вы уже и не разговаривали друг с другом.
– Он и не сохранился, – напоминает ей Джастин. – Тесса мертва.
Тут они думают, что время признаний прошло, сменившись периодом недомолвок, уверток, даже отказа от своих слов. Но Джастин только начал рассказ. Он выпрямляется, руки его падают между колен и остаются там, голос крепнет, словно некая глубинная сила вырывается на поверхность.
– Она была такая
Он замолкает, но Лесли и Роб терпеливо ждут продолжения.
– Беременность ее изменила. И только к лучшему. Тесса готовилась стать матерью. Лишь внешне оставалась беззаботной. А внутри формировалось глубокое чувство ответственности. И ее работа по оказанию гуманитарной помощи обрела новый смысл. Мне говорили, что такое случается довольно часто. То, что казалось важным, стало призванием, более того, судьбой. Даже на восьмом месяце беременности она ухаживала за больными и умирающими, а потом шла на какой-нибудь занудный дипломатический обед. По мере приближения родов она прилагала все больше усилий к тому, чтобы улучшить мир, в котором предстояло жить нашему ребенку. Не только нашему ребенку. Всем детям. Тогда она уже приняла решение рожать в африканской больнице. Если бы я настоял на том, чтобы она рожала в частной клинике, она бы подчинилась, но тогда я бы предал ее.
– Как? – вырывается у Лесли.
– Тесса проводила черту между болью наблюдаемой и болью разделенной. Наблюдаемая боль – это боль журналистов. Боль дипломатов. Телевизионная боль, проходящая в тот самый момент, когда вы выключаете телевизор. Те, кто наблюдал страдания и ничего не делал для их облегчения, по ее разумению, ничем не отличались от мучителей, вызывавших эти страдания. Для нее они были плохими самаритянами.
– Но она старалась что-то сделать, – уточнила Лесли.
– Отсюда и африканская больница. Она даже говорила о том, чтобы родить в какой-нибудь из лачуг Киберы. К счастью, Арнольд и Гита на пару отговорили ее от этого, убедив в неадекватности такого решения. Арнольд мог судить о страданиях. Он не только лечил в Алжире людей, ставших жертвами пыток, но и сам им подвергался. Он заработал право говорить от лица несчастных. Я – нет.
Роб ухватывается за последние слова, словно вопрос этот уже не обсасывался с десяток раз.
– Как-то трудно понять, какую роль в этой истории играли вы, не так ли? Вроде пятого колеса в телеге. Сидели в облаках со своей дипломатической болью и высокопоставленным комитетом, не так ли?
Но выдержка Джастина беспредельна. Иной раз воспитание не позволяет ему возразить собеседнику.
– Она отстранила меня от активного участия, как Тесса это называла, – он понижает голос, в котором слышатся нотки стыда. – Придумывала массу аргументов, чтобы облегчить мою совесть. Настаивала, что миру нужны мы оба: я – внутри Системы, она – вне, в зоне непосредственных боевых действий. Так, мол, дело сдвинется с места. «Я из тех, кто верит в этическое государство, – говорила она. – Если ты не будешь делать свою работу, у нас не останется надежды». Но мы оба знали, что это софистика. Система не нуждалась в моей работе. Я – тоже. Так чего ради я держался за нее? Писал отчеты, в которые никто не заглядывал, предлагал меры, которые никто не предпринимал. Тесса не признавала обмана. За исключением моего случая. Когда дело касалось меня, она предпочитала обманывать себя на все сто процентов.
– Она чего-нибудь боялась? – спрашивает Лесли, мягко, чтобы не нарушить атмосферы