– Не может быть, чтобы не знал, где тот мастеровой Митька прячется! – воскликнул Левушка.
– Вот и я полагаю, что знает… А про ангелов выкликать и я могу, коли начальство прикажет. Эй, Петров!
Ответа не было.
– Не дури, выгляни!
В домишке молчали.
– Слушай, Петров, вот я рубль на крыльцо кладу! Слышишь – рубль! Надумаешь на вопросы отвечать – ищи у Головинского дворца палатки Преображенского полка, спроси капитан-поручика Архарова!
– Ты ты ему свое прозвание записал бы, что ли, – посоветовал Левушка. – Он же дьячок, значит, грамотный.
– А на чем прикажешь?
Левушка пошарил по карманам, отыскал пеструю конфектную бумажку. Но чем писать – не было.
Архаров завернул в нее рублевик и действительно положил на крыльцо.
– Пошли, – сказал он Левушке. – Больше ничего придумать не могу. Все три меченых рубля роздал. Себе пока оставил четвертый.
Он подумал – и носком сапога закинул в костер приготовленное поблизости топливо – то ли сухой навоз, то еще чего похуже. Коли уж обороняться дымом – так пусть дымит без перерыва.
– Этому ты рубль дал правильно, – убежденно сказал Левушка. – Помяни мое слово – он не умом тронулся, он дурочку ломает. И сей рублевик еще вынырнет! Знать бы еще, где! А… постой!.. Где ты его взял, рублевик-то?..
– В кошельке, – преспокойно отвечал Архаров. И в доказательство извлек из глубин правого кармана кошелек.
– Но, позволь…
– Тучков, я не сыщик. Однако малость соображаю. У меня нарочно один из меченых рублей лежал особо, вот и пригодился. Тот разносчик ведь мог свой товар из пропавшего сундука горстью зачерпнуть. Там у него побрякушки недорогие были – как раз те, что на каждый день надевают, такие – что баба, послушав про свечу, тут же их из ушей, с пальца, да в сундук… понял?
– Как не понять, – обиженно отвечал Левушка, сильно недовольный, что Архаров не предупредил его об уловке. И пошел к забору, и подвинул к нему ногой чурбачок, чтобы ловчее залезать.
– Ты куда? – задумчиво спросил Архаров.
– На улицу.
– А калитка на что?
– Так заперта же!
Архаров подошел к калитке и открыл щеколду.
– Так для тех, кто на улице, заперта. А кто во дворе – ее запросто откроет. Пошли, философ, пока еще чего не намудрил.
Дьячок Устин, одетый в старенький подрясник, еще молодой, из тех малоподвижных домоседов и книжников, светловолосых и рыхловатых, чья белизна доходит до неживой прозрачности, громоздил лавку на бочонок, чтобы сделать сени вовсе неприступными. Ему редко приходилось управляться с тяжестями, так что все ползло, рушилось, вещи отказывались выполнять не свойственные им обязанности, и он умаялся подпирать их. Наконец вроде получилось. Можно было вздохнуть с некоторым облегчением.
– Ах, они ищут убийц митрополита? – сам себя спросил Устин. – Господи, долго ли будет мука сия?.. Господи, да покарай же наконец, сил моих больше нет!
Он прислушался. Нехристи, желавшие задавать вопросы, что-то притихли. Ложь, ложь пропитала все их слова! Может, коли затаиться, – уйдут?..
Убедившись, что его укрепления недвижимы, он открыл дверь из сеней в горницу, вошел и тяжко вздохнул.
В горнице на лавке лежал наподобие покойника человек – лицом вверх, ноги ровно вытянуты. Когда дверь открылась, он отвернул голову к стене.
– Не сердись, Митя. Пусть кто хочет приходит, а я тебя не выдам, – пообещал Устин. – Не сердись, прости меня, Христа ради. Ты молись лучше. Бог услышит. В разум придешь, тогда я тебя развяжу…
Митя молчал.
Устин потрогал ему лоб, потрогал свой. Жар был, не такой, от коего мечутся в беспамятстве, но – был…
– Я тебя не обидел, я тебя спас, – проникновенно сказал Устин. – Я тебя не выдал, я тебя сюда привел, сам тебя вылечу. Ведь ты не зачумленный, Митенька, а они бы тебя в барак свезли, живым в землю закопали. Не отдам, слышишь? Даром ли я тебя от Донской обители сюда чуть ли не на руках нес? Митенька, ты меня слышишь?
Он очень осторожно присел в ногах у больного. Тот чуть повернул голову, глянул на Устина – и опять уставился в стенку.
– И свечу другую поставим, хочешь? Наберем денег… Я домишко продам – хочешь? Все сделаю, только не молчи.
Митя не отвечал. Он и впрямь смахивал на покойника – лежал с полуоткрытым ртом, почти не дыша. Его сухое темное лицо было неподвижно и страшновато, как у человека, который весь, полностью, улетел в те миры, что роятся, пересекаясь и сливаясь, у него в голове.
– А может, выйти? – спросил сам себя Устин. – Может, это ОН догадался? Может, это ОН их подослал? ОН же нас хорошо запомнил – и меня, и тебя. Выйти – и зажмуриться, стерпеть, недолго же… Пусть рука Божия покарает… Нет. Не могу. Кто же тогда о тебе, Митька, позаботится? Только ты меня на сем свете и держишь…
Митя повернулся к нему и что-то прошептал.
– Не пойму, говори внятно… Пить, что ли? Сейчас поднесу.
Устин побежал в сени, принес ковшик воды, приподнял Митину голову и выпоил ему несколько глотков.
– Может, опамятуешься? – спросил с надеждой. – А я бы и покормил тебя, у меня хлебец еще есть, луковицы, яблоки…
От этих слов ему самому есть захотелось.
Устин отломил от краюхи небольшой кусочек и медленно его сжевал. Потом забрался на лавку и выглянул в окошко.
– Ушли, ироды. И калитка нараспашку, – пожаловался он Мите. – Пойду затворю да навоза в огонь подкину. Или караулят? Как ты полагаешь, Митенька?
Тот не ответил. Устин некоторое время смотрел на него с лавки, потом спустился и встал на колени у скамьи, подняв бледное лицо к образам в красном углу. Образов было три – Спас Нерукотворный, Богородица и Житие Алексия, Божия человека – самый большой, но и самый старый образ, клейма на котором сделались совсем невнятны.
Кроме того, на полочке внизу стояли толстые рукописные книги – Четвероевангелие, коему было не менее сотни лет, с большими отчетливыми буквами, Псалтирь, молитвослов, Четьи-Минеи. Из них торчали соломинки и бумажки – видно было, что хозяин читает вдумчиво и ко многим местам возвращается.
Иной роскоши в домишке не имелось – большую часть помещения занимала печка, вдоль одной стены тянулась длинная, навеки там закрепленная лавка, поверху, над окнами, шла такая же длинная полка для домашнего скарба, почти пустая. У стола, с одного края покрытого старой скатертью с повыдерганной вышивкой, стоял светец с наполовину сгоревшей лучиной, свеч и подсвечника в этом хозяйстве отродясь не водилось. На вколоченных в стенку толстых гвоздях висели в углу полушубок, меховая шапка, нечто вроде кафтана из грязно-бурого дешевого сукна, чуть ли не в палец толщиной. Устин жил аскетом, позволяя себе копить лишь духовное богатство.
– А скоро уж Покров, – задумчиво сказал он. – Давай Богородице помолимся, а Митя? Я молиться буду, а ты про себя повторяй. Может, она тебя услышит? Я-то грешник, иуда, а ты-то как дитя… тебя она любит, вон и от смерти спасла…
– Нет, – тихо сказал Митя. – Ты не иуда…