На них падал свет из окон, но не равномерный – то и дело по лицам проносились тени, потому что в особняке творилась суета.
– Да не куксись ты, – говорил Демка. – Ну, сунут в каменный мешок, посидишь, поумнеешь. Ты ж владыку не выдавал, ты просто смуряк охловатый… Есть им кого карать.
– Нет, добрая душа, нет, – отвечал Устин. – Каменный мешок – это для тела, а для души? Я покаяться должен, прощение у Господа вымолить… Из-за меня и владыка, и Митенька погибли… Что толку сидеть в каменном мешке, коли нет прощения?
– А ты пробовал? – резонно спросил Демка. – Не смури. Господин Архаров сам разберется, как с тобой быть.
Он так убежденно произнес это, как если бы не стояло над Архаровым никакого начальства, даже государыни, а граф Орлов, затеявший розыск убийц, был чьим-то сонным видением.
К ним вышел Шварц.
– Ты хорошо сторожил преступника, сие похвально, – объявил он Демке.
– Да чего там было сторожить? Я бы даже кабы его пинками за ворота вышиб, он сам бы вернулся, – честно ответил Демка. – Ему пострадать охота.
– Да я и сам приметил, – молвил Шварц. – Устин Петров, ты сейчас отправишься к себе домой и там будешь ждать решения. Понял ли?
– Понял…
– Можешь исполнять свои обязанности при Всехсвятском храме, но чтоб тебя в любой час сыскать можно было. Ступай. Ступай, говорят тебе.
Демка вытаращился на немца. Устин – тоже.
– Тебя Демьяном звать? – спросил Шварц. – Удивляться нечему. Коли его сейчас посадить в застенок, он будет жить на государственных кормах и служитель обязан будет стеречь его, а коли не сажать – сам себя прокормит и сам себя усторожит. Мы же при нужде всегда его отыщем. Сопроводи его до ворот и убедись, что ушел, а не околачивается поблизости.
– Я знаю! – вскрикнул вдруг Устин. – Я к батюшке пойду! Пусть благословит каяться!
– Каяться полезно для души, – согласился Шварц. – А теперь пошел вон, и без тебя забот довольно.
Устин оказался посреди Остоженки один-одинешенек, временно свободный, но обремененный грехом. Постояв несколько, он тряхнул головой и зашагал к Пречистенским воротам.
До утра он обитал на паперти Всехсвятского храма, молясь и составляя в голове речь, обращенную к отцу Киприану. Так что, когда ранним утром подошел батюшка, Устин рухнул в ноги и заговорил весьма связно.
Он придумал себе покаяние довольно опасное – усесться вместе с нищими у Варварских ворот или даже на Варварском крестце и просить милостыньку у прохожих, среди которых немало зачумленных, еще об этом не подозревающих. Милостыньку же (возможно, заразную, но об этом Устин забыл побеспокоиться) отдавать в храм на помин митрополитовой и Митенькиной душ. И так – до того дня, как призовут на суд.
Отец Киприан как услышал, что дьячок виновен в смерти митрополита, так и замахал на него руками, и благословил просить милостыню, лишь бы поскорее этот умалишенный от него убрался. Потом уже, в храме, он сообразил, что умнее было бы назначить Устину другое покаяние – отправить его в бараки ухаживать за больными. Но здравый смысл присоветовал батюшке не путаться в это дело и не проявлять излишнего рвения.
В ту же ночь мортусы, узнав, что убийца митрополита изловлен, устроили праздник и целое народное гуляние. Денег им на эту надобность дал радостный Левушка, а все необходимое сыскалось в «Негасимке». Напоили сержанта, напоили гарнизонных солдат, убежденные, что крепкая водка – наилучшее средство от чумы. Напоили, кстати говоря, и самого Левушку. Такое с ним случалось нечасто.
Это обнаружилось на следующее утро – когда Архаров наконец выспался, он обнаружил отсутствие приятеля, послал Фомку его искать, потом сменил гнев на милость, потребовал к себе Никодимку, самовольно присвоившего звание камердинера, и тоже отправил на поиски.
Левушка появился ближе к вечеру и очень виноватый.
Архаров сказал ему лишь то, что, выполнив причудливое распоряжение графа, они, преображенцы, должны поставить крест на всяких розысках, не подменять собой московскую полицию, а исполнять свои прямые обязанности. Тем более, что полиция в лице Шварца рьяно взялась за дело. И по показаниям Ивана Дмитриева уже взяли известного ему человека – того, кто нанес первый удар владыке. Это оказался Василий Андреев, дворовый человек графов Раевских.
Левушка согласился – однако в последующие дни стал как-то отдаляться от Архарова. Вскоре выяснилось – он подружился с мортусами и, как Архаров понял, по молодости и восторженности сильно их обнадежил. Более того – Левушка подружился со студентом Сашей Коробовым, и Архаров как-то слышал их беседу: один толковал про музыку, другой – про астрономию, оба друг дружку не разумели и оба были довольны.
Уверенные, что Преображенского полка капитан-поручик Архаров при любой неурядице за них заступится, мортусы стали все чаще удирать с бастиона. Возможно, к этому их подбивал Клаварош, которого, как в свое время распорядился Архаров, до поры прятали в бараке. Клаварош не совсем четко уяснил себе опасное положение мортусов, и риск, коему они подвергали себя при ночных эскападах, рассматривал как занятную принадлежность увлекательного приключения.
Архарову и без мортусов забот хватало. Он еле выбрал время, чтобы навестить вернувшуюся из бараков Марфу – ему было страх как любопытно, для чего она посылала его за «рябую оклюгу».
Марфа оказалась дома одна. Архаров обнаружил ее во дворе – она жгла костер, бросая в него не только сохлый навоз, но и еще вполне пригодные для носки бабьи рубахи.
– Мне-то уже не страшно, я переболела, а ты, Николай Петрович, держись от тряпья подальше, – предупредила она. – Это Парашкино, царствие ей небесное, добрая была девка, хоть и дура…
– В дом-то пустишь? – спросил Архаров.
– Кухню я уж и обкурила, и все плошки с уксусом протерла. Заходи, коли не страшно.
Марфа была не слишком любезна, и Архаров ее понимал: сводня враз потеряла всех своих девок, а где в такое время взять новых – уму непостижимо. Потому и не стал рассиживаться, спросил только: что означали сказанные в бараке слова.
Но Марфа решительно ничего не помнила. Бред – он и есть бред, и только одно им обоим за стопками самодельной наливки взошло на ум: поскольку Архаров просил ее указать тайные кабаки и лавки, где торгуют провиантом по завышенным ценам, а она испытывала к нему благодарность за то, что скоро и расторопно отправил ее с девками в барак, то, надо думать, при звуках знакомого голоса она в душе вспомнила, что должна отплатить благодеянием за благодеяние. Вот и отплатила…
Что же касается байковского наречия – Архаров вопросов не задавал, а сама она тоже не стала объяснять, с чего вдруг на нем заговорила.
К вечеру, возвращаясь в еропкинский особняк, Архаров вдруг опять вспомнил Марфу – и память представила, как она живо и весело хозяйничала той ночью в своем маленьком уютном мирке, проповедуя то, что и развратом-то не считала – а просто раздачей радости тем, кто в ней нуждается. Поэтому он велел призвать Никодимку, который совсем уж поселился в еропкинском каретном сарае, благо карета денно и нощно была в разъездах, и обзавелся там разнообразными имуществами от щедрот дворовых девок и баб.
Он сообщил самозванному камердинеру, что Марфа жива и здорова, хозяйничает в домишке одна. Так что коли угодно продолжать карьеру дармоеда и сожителя – скатертью дорога. Никодимка тяжко вздохнул. Архаров решил, что красавчик завел тут новую зазнобу, и советов давать не стал – ну его к монаху на хрен, пускай сам со своими прелестницами разбирается.
Кроме того, Шварц не постеснялся призвать его самого для дачи показаний о розыске. У Архарова глаза на лоб полезли, когда ему принесли любезную, но строгую записочку. Но он отправился на Лубянку, туда, где она сходится с Мясницкой, на Рязанское подворье, где обосновался Шварц и куда стали свозить людей, причастных к убийству митрополита. Отправился не столько с целью самому дать показания, сколько чтобы узнать о судьбе третьего меченого рубля.
Шварца при одном упоминании о тех рублях передергивало. Но он вынул из стопки бумаг запись допроса