– Нишего, Евсеевиш… Пройдет… Устала…
– Пойдем-ка, посидим в скверике. Не замерзнем на солнышке?
Она слабо улыбнулась в ответ.
Сквер был пуст, только в глубине, на скамейке сидела старушка закутанная в серый платок, да рядом играл ребенок. Скреб деревянной лопаткой серый снег.
Они сели на скамейку под деревом, на котором каким-то чудом еще трепетались кое-где сухие коричневые листья.
Некоторое время Гертруда Иоганновна наблюдала за неуверенными движениями малыша.
– Ну, давай рассказывай, где мальчики, что делала? Последний раз я видел Павлика и Петю, когда они сбежали с дороги в Гронск. Тебя выручать. А за ними ушел Жак Флич.
Она кивнула. Флич… Флича увезли в какой-то лагерь, и она ничего не смогла сделать. Вокруг нее уже стягивалась петля.
И она начала рассказывать. Первый раз в жизни она как бы видела себя со стороны, осмысливала и оценивала поступки свои, мысли, переживания. Даже представить себе не могла, что вот так просто, в скверике, под шуршание шин и автомобильные гудки она сможет найти слова, чтобы рассказать о сокровенном, не переживая его заново, а отстраненно, как бы не о себе рассказывала.
А Григорий Евсеевич слушал и ужасался, и слезы текли по его щекам, когда поведала она о гибели клоуна Мимозы, дяди Миши, и о том, как Доппель увез Павла, и вместе с Гертрудой пережил он мнимую гибель Ивана. Добрая душа директора отзывалась на каждое ее слово, хотя рассказывала она медленно, с трудом подбирая русские слова, как бывало всегда, когда она волновалась.
Почернело небо, и на улице зажглись фонари, потянул холодный ветер, а Гертруда Иоганновна все вспоминала и вспоминала.
Через два дня был подписан приказ о зачислении артистки Лужиной Гертруды Иоганновны на работу. Ей выдали продуктовые карточки и предоставили место в общежитии. Она понимала, что не обошлось без вмешательства Григория Евсеевича, и в душе была ему благодарна. Она бы сказала об этом, но Григорий Евсеевич уехал со своей бригадой в очередную поездку. Она понимала, что он взял бы и ее, если бы у нее был номер. Но увы, номера не было. Лошадей, Мальву и Дублона, передали какому-то ведомству, искать их было бесполезно, за три года вряд ли лошади сохранили цирковые навыки. Надо было брать новых лошадей и начинать все сначала - объездку, дрессировку… Ей одной не под силу. Да и не дадут лошадей, пока не вернутся с войны Иван и мальчики. Ах, скорей бы!…
Считалось, что она на репетиционном периоде, но по сути она стала нахлебницей: получала зарплату, карточки, а ничего не делала. Попробовала было подыскать себе партнера или партнершу. Сделать партерный номер, ведь поначалу работали же они с Иваном акробатический этюд! И неплохо получалось.
Впрочем, это было так давно, совсем в другой жизни. И тогда рядом был Иван, а с Иваном она могла работать хоть под куполом. Иван был надежен. Иван!…
Свободных актеров немало слонялось в коридорах Управления. Не во-первых, не со всяким сможешь работать, а те, с которыми могла бы, относились к идее совместного номера более чем прохладно. Номер делать непросто, а вернется старый партнер - и все рухнет, тем более что у Гертруды не просто партнер, а муж. Да и как ее судьба сложится? Немка. В тюрьме сидела.
Гертруда Иоганновна ощущала неприязнь к себе, холодность, ловила во взглядах любопытство, даже осуждение. Попытки сблизиться с двумя артистками, с которыми она жила в комнате общежития, как-то не удавались. Фразы повисали в воздухе. Ответы были односложными. Она замолчала, замкнулась, ложилась на койку и притворялась спящей или бродила по Москве, пока не замерзала. А по вечерам уходила на Красную площадь, глядела на всполохи салютов, жадно слушала сводки Совинформбюро и приказы Верховного Главнокомандующего. И каждый салют для нее был салютом в честь Ивана, приветом от Ивана.
И внезапно пришло решение - уехать в Гронск. Не задумываясь написала она заявление с просьбой предоставить ей отпуск за свой счет, в связи с тем что репетиционный период затянулся, так как ни партнеров, ни лошадей нет. И пошла с этим заявлением, написанным меленькими растрепанными буквами, в конце строчек сползающими вниз, к начальнику актерского отдела, с ужасом думая о том, что ей могут отказать. И тогда - тупик. По крайней мере ей так казалось в ту минуту. Она даже не подумала, что будет делать в Гронске? Просто потянуло в Гронск.
Начальник актерского отдела прочел заявление, хмыкнул неопределенно, макнул перо в красивую чернильницу с бронзовым львом и размашисто написал наискосок в пустом углу: 'Не возражаю'. Буквы ровные, округлые, уверенные.
Прижав заявление к груди, Гертруда Иоганновна поблагодарила. Начальник актерского отдела кивнул. Ему не до артистки Лужиной, в его руках огромная трудно управляемая масса цирковых артистов: больших и маленьких, которые шли гарниром к большим. Аттракционы: львы, собаки, медведи, лошади и еще невесть что - и куча отдельных номеров: групповых, парных, сольных; акробаты, гимнасты, каучук, жонглеры, антиподы, прыгуны, канатоходцы, эксцентрики, манипуляторы, иллюзионисты. Клоуны!… И всех их нужно собрать, объединить, оснастить, одеть… Пусть Лужина идет в отпуск, раз не работает…
Увеличенные толстыми стеклами глаза начальницы отдела кадров смотрели с открытым ехидством: 'Вот те на! Давно ли пороги обивала каждый день, и - в отпуск без содержания. На что жить будет? Надеть нечего!…' Впрочем, ничего вслух. Начальница быстро обменяла продуктовые и хлебные карточки на розовые 'рейсовые', по которым можно было получить хлеб и продукты в любом городе. Выдала справку, что артистка Лужина находится в отпуску сроком… Тут она задумалась: 'День? Неделя? Месяц?… А хоть навек!' И написала: 'До вызова'. Подумав: 'Вряд ли вызовут!…'
И вот Гертруда Иоганновна сидит в тесном, по-банному гудящем зале ожидания с чемоданчиком на коленях и терпеливо ждет, когда объявят посадку на поезд, идущий в Гронск. На душе у нее смутно. Последний раз она ехала в поезде с Иваном и детьми. В тот же Гронск. Только это было очень давно, в другой жизни, ставшей призрачной, как фотография, которую долго носили в кармане: лица не видишь - угадываешь.
Когда наконец объявили посадку и многие, подхватив вещи, бросились в толкучку у выхода на перрон, она не шевельнулась, словно одеревенела от горьких мыслей и стертых видений. И лишь несколько минут спустя вздохнула прерывисто, встала и, внезапно ощутив непомерную усталость, по-старушечьи волоча ноги, побрела на платформу.
Чуть ли не последней она протиснулась в свой вагон. Он был допотопным, средние полки смыкались, и на этих сплошных нарах, и на боковых лавках, и на третьем этаже под потолком копошились, устраиваясь, пассажиры, перекрикивались, ругались, искали вещи, в середине вагона надрывно кричал младенец. Гертруда Иоганновна стояла в проходе, прижимая к груди легкий чемоданчик. Вагон дернулся, за окнами поплыли назад синие огоньки перрона.
– Поехали! - сказал кто-то удовлетворенно.
Пассажиры улеглись и уселись где кто мог, притихли, а Гертруда Иоганновна все стояла, ощущая, как прижатый к груди чемоданчик обретает вес, становится тяжелее и тяжелее. Наконец она поставила его на попа и села.
Ничего, что в вагоне темно и душно и пробирающиеся в тесноте пассажиры спотыкаются о ее ноги; куда ж их денешь? Главное, что она едет.
В Гронск…
Там, в Гронске… А что там?…
Под утро поезд долго стоял в поле. Небо начало сереть, отделилось от черной земли, приподнялось, вычерчивая линию горизонта. Сквозь дрему Гертруде Иоганновне слышались храп, стоны, сонное бормотанье, какое-то неумолчное, едва приметное движение. Казалось, что вагон заполнен одним огромным, жарким сонным существом, которое никак не может улечься удобно.
В дверях появилась проводница, влезла на край полки, потянулась руками вверх, открыла стекло фонаря, пальцами пригасила почти совсем оплывшую свечу.
За окном прогрохотал встречный поезд.
Проводница поманила пальцем Гертруду Иоганновну, та даже сразу не поняла, что это ее зовут. Потом поднялась со своего чемоданчика, шагнула через чьи-то вытянутые поперек прохода ноги.