все еще „молодежный“, но уже настолько старомодный, что немногочисленным зрителям моложе двадцати пяти было невдомек, какую роль она играет. Они вполне могли принять ее за эмигрантку в эстонском национальном костюме, а ее песни — эти плавные переходы, потрясающие ритмы и вкрадчивые, неудобные гармонии — за песни народные, коим недостает лишь камертон-дудки. В один из дней, за „манхеттеном“, я признался Мерилин в своих гомосексуальных наклонностях, и она сказала мне, что и сама она лесбиянка и что они с Фредом всегда знали, кем я стану, даже когда мне было одиннадцать.
— А Фред? И он тоже?
— Конечно. Разве ты не знал? Я думала, мы все знаем друг о друге, — сказала Мерилин, в очередной раз подводя глаза перед зеркальцем в пудренице.
— Да, я знал, что нравлюсь вам обоим и что мне с вами хорошо, лучше, чем с другими взрослыми.
— Тогда почему ты перестал заходить в магазин?
— Потому что мама не велела мне больше с вами видеться. Старухи из нашей гостиницы сказали маме, что вы с Фредом коммунисты и живете в незаконном браке.
Мерилин от души рассмеялась.
— Конечно, особенно если учесть, что оба мы католики и гомики и ни разу друг к другу не притронулись. Возможно, эти дамочки даже знали правду, но… но… — истерический смешок, — …но полагали, что коммунизм и незаконный брак… что вместе две эти вещи якобы не менее греховны, чем гомосексуализм.
Я был в свободном костюме от „Братьев Брукс“ из черно-коричневого твида, переплетенного по диагонали, и мягкой фетровой шляпе из Парижа, и этот наряд, казавшийся мне столь элегантным, озарил наш разговор учтивостью и светским шармом, чему несомненно способствовал и коктейль. Над баром тянулась линия надземки, и каждый раз, как проходил поезд, столик дрожал под нашими локтями, а стаканы, случайно натыкаясь друг на друга, отмечали сотрясение приглушенным перезвоном. Свет в баре был тусклый, как старая вода в аквариуме, мутная от рыбьего корма, перемешанного ленивыми плавниками. Сквозь этот свет виднелся тротуар, лучистый от кусочков слюды и мороза, от вечного светила и преходящего блеска. По радио звучала румба.
Я спросил Мерилин о Фреде, и она сказала, что потеряла с ним связь, что, когда она слышала о нем в последний раз, он еще жил в индейском племени на Юкатане, куда уехал писать свои рассказы. А я вспомнил, что, когда мне было тринадцать, мы с ним случайно встретились в публичной библиотеке после того, как не виделись целый год. Но он не был больше облачен ни в голубой жилет, ни в коричневый жакет, не было больше и взъерошенных, хотя и стриженных волос — нет, он превратился в дикаря с чем-то перетянутым веревкой за спиной, с рыжевато-седыми волосами, ниспадающими на плечи, и бородой, в красно-оранжевых обмотках до колен, в башмаках с металлическими набойками, с тем же отрешенным взглядом больших глаз за стеклами очков, уже перевязанных тесьмой, и почему-то с куда более красными и крупными руками, как будто он расплющил себе пальцы молотком. Я не узнал его, но он тронул меня за плечо; а когда я поднял голову и заглянул в эти смотревшие на фут в сторону от меня глаза, увидел следы угрей над пышными бакенбардами и услышал его монотонный, механический и очень тихий голос, звучание голоса, захлебывающегося собственной флегмой — да, тогда я его узнал, но ничуть того не желая, так сильно он изменился. Даже посади он на плечо игуану, и то видок у него не стал бы более экзотическим. Он сказал мне, что прожил несколько месяцев в Мексике и вскоре опять туда направляется, что у него нет денег, но он перебивается случайной работенкой — что только случайными заработками и может жить человек его рода творчества. Прежде, в магазине, его монотонное бормотание и увеличенные, застывшие глаза казались жалкими свидетельствами робости, но подобное объяснение не шло вразрез лишь с его маской неряшливого буржуа, с позвякивающей батареей и запахом подогреваемого кофе. Ныне же, когда он освободился из своего магазинного заточения и превратил себя в дешевый фетиш, в моток седых волос и яркого тряпья, ныне его взгляд был, казалось, поражен параличом величия, а голос доносился как бы издалека только потому, что превратился в глас божества.
В раннем детстве я осознал, что мой воображаемый приятель Мальчик-с-пальчик обрел свободу лишь благодаря длительному полному уединению; ныне же Фред (но был ли настоящим Фредом этот нищий верзила, этот вечно что-то бормочущий богоподобный бродяга?), ныне этот новоиспеченный Фред внушал мне, что творить искусство можно лишь ценою нищеты.
Что же стало в конце концов с ним и его рассказами? Может, в один прекрасный день его поглотили юкатанские джунгли? Я слышал, что в некоторых индейских селениях Мексики мужчины-гомосексуалисты живут на специально огороженной территории, где они заботятся о детях племени. Может, Фред до сих пор живет под видом некой почтенной няньки, благоразумно скрывающей лицо под белоснежными вуалями бороды и волос, очки его давно сломаны и потеряны, его непрерывное бормотание тонет в визге разгоряченных нагих карапузов, которые карабкаются на него, словно он не кто иной, как исхлестанный дождями и ветрами садовый божок, до пояса увитый стеблями ползучих растений, страницы его блокнота с написанными от руки рассказами отданы на растерзание стихиям и уносятся прочь, как листки календаря в старых фильмах, свидетельствующие о течении лет, а то и десятилетий?
А Мерилин? Когда мы виделись в последний раз, ее грим приобрел уже йодистый цвет, губы сделались тоньше, волосы превратились в остроконечный черный колпак, а большие вращающиеся глаза принадлежали, казалось, уже не кокетке, но деве-великомученице — выпуклые, воздетые горе, с чистыми от слез белками, с потемневшими от отчаяния нижними веками. Она рассказала мне, что последние два года живет в пансионе, по соседству с молодым скрипачом, которого она любит и который по-братски любит ее, но, увы, не пылает к ней страстью. Он намеревался стать бенедиктинцем, и она подумывала о том, чтобы тоже сделаться монахиней Священного ордена.
— Это самая сильная любовь в моей жизни — не к женщине, как всегда было прежде, а к прекрасному юноше, которому я не нужна. Какая ирония судьбы! Мы познакомились благодаря музыке. Его красота, его музыка, его равнодушие… неужели не понимаешь?
— Не совсем.
На лице ее промелькнула коварная, вымученная улыбка влюбленной женщины, твердо решившей обрести утешение:
— Он был послан мне, чтобы пробудить во мне страсть, удовлетворить которую может лишь Бог. Я была такой грешницей… официант, повторите!., но так и не стала ни вульгарной, ни пресыщенной, ни толстокожей. Я готова была принять от Господа якорь спасения.
Своей прической она была недовольна. Она разглядывала ее в крышечке своей пудреницы, перемещая маленькое круглое зеркальце из стороны в сторону, сверху вниз и обратно. Пятнышко света внимательно изучало ее лицо и препарировало его дюйм за дюймом, сворачивая в сторону в одном месте, в нерешительности замирая в другом, выхватывая из темноты дряблую щеку, морщинистую шею, массивный, выдвинутый вперед подбородок. Оно двигалось там, куда мог бы упасть мимолетный взгляд высокомерного возлюбленного. Мерилин поставила пудреницу, подперев ее с двух сторон графинчиками с маслом и уксусом, и с удивительным изяществом дотронулась кончиками пальцев до своих волос, а отражение в это время продолжало светиться в ее правом глазу, и казалось даже, будто оно, как хирург, проникает вглубь. Наконец она прищурилась и захлопнула пудреницу.
— У меня до сих пор такое чувство, будто я молода, будто все еще впереди. Ну как ты не поймешь… — она сжала мне руку своими сухими, шершавыми пальцами с крашеными ногтями, — … ведь я и вправду своего рода духовная дебютантка.
В наших фантазиях взрослые нашего детства остаются людьми крайностей, людьми совершенными — можно скачать, радикалами, поскольку они и есть те самые корни, которые питают буйно разросшиеся впоследствии системы. Первые представители богемы, к примеру, останутся в памяти оперными персонажами, даже доведись нам встретиться с ними сегодня — ну и что бы мы при этом подумали, мы, чьи чудачества подготавливались так тщательно, с таким профессионализмом, о каком они и понятия не имели?
Вскоре после того, как я познакомился с Фредом и Мерилин, они решили, что я должен выучить немецкий и прочесть романы Германа Гессе, в то время еще большей частью не переведенные. Характерная для Гессе смесь самоубийств, мистики и сексуальной двусмысленности швыряла их в некую пронзительную пустоту. По их словам, читать его было все равно что лететь в самолете выше пригодной