слоем зачитанных киножурналов, спрессованных так, будто на них кто-то лежал. Журналы были старые, тридцатых годов, с печатью студенческого киноклуба, из которого Хато, очевидно, их и стащил. Кроме того, каюту занимало невероятное количество обувных коробок, аккуратно расставленных вдоль стен, одна на другую – некоторые стопки едва не заслоняли иллюминатор. Коробки были пронумерованы и помечены японскими иероглифами. Когда Квин про них спросил, неуравновешенный студент разразился краткой, но яростной диатрибой в адрес американцев, которые не считают иностранцев за людей. О коробках он говорить отказался, и несколько минут спустя они молча вышли из каюты; за ужином Хато предпочел своим новым знакомым компанию японских офицеров.

Следующие несколько дней Хато провел в комнате для отдыха, уговаривая то одного, то другого сменившегося с вахты офицера сыграть партию в шашки. На третий день его поймали на жульничестве – с тех пор с ним больше никто не играл. Хато пошел в свою каюту, запер дверь и просидел там до конца пути. Еду он заказывал в номер, а ванную комнату посещал только после полуночи.

Спустя несколько месяцев по прибытии в Японию Квину пришлось провести в обществе Хато долгий вечер. И хотя потом в квартире, снятой Квином, Хато сначала барабанил по столу, а потом задохнулся, успев обеспечить повод к убийству, которое, в свою очередь, вылилось в самую грандиозную погребальную церемонию в истории Азии за последние семь веков, причем истинная личность убитого была известна только Квину и еще трем-четырем людям, даже Квин так и не догадался, что задохнувшийся токийский гангстер и нелюдимый студент, столь ревниво хранивший секрет обувных коробок во время долгого плавания через Тихий океан, – одно и то же лицо.

Хато выбросил накладные усы и бакенбарды, побрил голову, надел безукоризненный темный дело вой костюм и напрочь забыл английский.

Кроме того, он быстро сбросил вес благодаря гимнастике, которой его заставлял заниматься новый работодатель, поэт, любитель сигар, тот самый человек, который, как режиссер, поставил эти потрясающие похороны и проследил за тем, чтобы большая часть двенадцатимиллионного населения Токио целый день наблюдала за траурной процессией, которая кружила и кружила по городу.

Как только берег скрылся за горизонтом, Большой Гоби опустился на палубу рядом со стулом, на котором сидел Квин, и принялся любоваться зеленым стеклянным пресс-папье, украденным со стола нью- йоркского таможенника. Он бережно вертел его в руках и время от времени смотрел на просвет.

Нефритовое, Квин. Оно проделало долгий путь из Японии вместе с Герати.

Оно из мест, где стоят дворцы, в которых живут принцессы. А еще там живут драконы и люди, говорящие на странном языке, которого никто не понимает. Но, может быть, когда-нибудь они меня поймут, ведь я слегка похож на них. По крайней мере, Герати так говорил.

Большой Гоби застенчиво улыбнулся. Он осторожно положил пресс-папье на палубу и, глубоко вздохнув, дотронулся до золотого крестика, висевшего у него на шее. Крестик и пресс-папье были самые большие его сокровища. Насколько Квину было известно, только эти два предмета, подарки от Герати, Большой Гоби забрал с собой, когда уезжал из приюта.

Пресс-папье было личным подарком Герати, а золотой крестик, судя по всему, подарком от отца «Ламеро, который Герати всего лишь попросили передать. На крестике виднелась какая-то надпись непонятными буквами. Для Большого Гоби и этот крестик, и пресс-папье имели одинаковую ценность, но Квина эта вещица так заинтересовала, что он решил расспросить о ней одного из приютских священников.

Сдается мне, что вещичка очень дорогая, сказал священник. Надпись, скорее всего, сделана на древнесирийском, а значит, крестик, несомненно, несторианский. Если он настоящий, то очень древний, ему тысяча лет или больше, может быть даже полторы. Если у вас будет такая возможность, я бы посоветовал вам подробнее порасспросить о нем его бывшего владельца.

Именно это я и собирался сделать, сказал Квин. Кстати, святой отец, вы что-нибудь знаете об отце Ламеро?

Ничего, ответил тот. Его, кажется, знавал один из здешних священников, перед тем как он уехал в Японию, но это было полвека тому назад, задолго до того, как я сам стал здесь работать. С другой стороны, когда отец Ламеро, перед самой войной, подыскивал место для сироты, он, вероятнее всего, как-то связался со своим старым знакомым. А что про него говорят?

Ничего. Абсолютно ничего, кроме той старой истории, которую рассказывают в семинариях о том, как он учил Фому Аквинского. Что за история?

Ну, говорят, что, когда отец Ламеро впервые начал изучать труды Фомы Аквинского, он наизусть запомнил всю «Сумму теологии». Его спросили, за чем ему это, а он ответил, что тринадцатый век, на его взгляд, ключевой в истории церкви. Я бы назвал это чудачеством.

Священник улыбнулся. Квин поблагодарил его попрощался.

Про отца Ламеро он узнал немного, и еще того меньше – про золотой крестик, который на самом деле не был подарком отца Ламеро: отец Ламеро его в глаза не видел, хотя знал вплоть до мельчайших подробностей странный маршрут, проделанный им через всю Центральную Азию. И все же, несмотря ни на что, этот крестик оказался роковым, ибо Квин в конце концов выяснил, что когда-то он принадлежал не только его матери и матери Большого Гоби, но и двум другим людям, сыгравшим чрезвычайно важную роль в жизни его отца, один был его ближайшим сотрудником, другой – русским лингвистом, собравшим обширную коллекцию порнографии, которую Герати безуспешно пытался выдать на нью-йоркской таможне за свою. Старинная несторианская реликвия многое повидала, прежде чем попасть в Шанхай во время коммунистического восстания 1927 года и вплести свою ниточку в жизни множества людей, покуда наконец однажды ночью, через десять лет после того, как коммунисты потерпели поражение, Герати не стибрил ее у одной обдолбанной тетки, которая пришла к нему, чтобы излить душу.

Квин сидел, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, когда Большой Гоби разразился страшными проклятиями – просто так, ни с того ни с сего. Ему на коленку шлепнулась клякса чаячьего помета. И вот теперь он кричал и бил кулаком в палубу.

Ебаные, на хуй, хуесосы, орал он. Трижды говнопиздые, в жопу рваные морские пиздюки!

Квин схватил его за руку.

Спокойно, Гобс, вспомни про крестик. Тебе его подарили. Вспомни про крестик и думай о нем, а про все другое забудь.

Большой Гоби застонал. Он опустил глаза и вытер птичью кляксу рукой, а руку – о спину. Ему было приятно, что Квин держал его за плечо, ведь это означало, что он Квину не по фигу. Он был Квину не по фигу, а поэтому ему хотелось делать то, что Квин ему скажет, вот он и опустил голову и уставился на крестик, на море он не смотрел. Но его ярость была еще столь велика, что одна его рука, та, что была испачкана пометом, сама собой пробежалась по палубе, нащупала выступавшую из переборки большую железную скобу и ухватилась за нее.

Рука сжала скобу, пальцы побелели. Металл хрустнул, и скоба упала на палубу. Одним движением Большой Гоби разломил толстый железный стержень.

Квин смотрел, как рука схватилась за зазубренный край обломанной скобы. Он увидел, как пальцы еще раз сжались, услышал, как рвутся мышцы и трещат кости, а потом стоял и смотрел, как на палубу струйкой стекает кровь.

Он стиснул зубы и что было сил сдавил Большому Гоби плечо, сдавил и стал ждать, он понимал, что ничего тут не поделаешь: мозг Большого Гоби – мозг ребенка, а не взрослого человека – пытался защитить его от невыносимых унижений и обид, которые ему пришлось претерпеть в жизни, и заглушить душевную муку болью в продранных до кости мышцах.

* * *

Когда они прибыли в Токио, Квин написал отцу Ламеро о том, кто он такой, кого привез с собой и почему приехал в Японию. Потом он отправился в бар, где, как сказал Герати, его всегда можно найти.

В баре сидели по большей части иностранцы, из коих некоторые прожили в Японии не один год. Герати не появлялся там уже около полугода и в последний раз заходил перед отъездом в Нью-Йорк, но, судя по всему, такого рода отлучки для него были в порядке вещей. Никто даже не слышал, чтобы он вообще уезжал из Японии. За выпивкой Квин много разного узнал и о Герати, и об отце Ламеро. Он выяснил, что в начале войны отца Ламеро интернировали и посадили в спецлагерь в бывшем высокогорном курорте, куда отправили нескольких западных ученых и миссионеров, влюбленных в Японию, но теперь ставших врагами

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату