– Тебе спасибо, конечно, что ты приехал. Отец тебе здесь всё покажет – трубопрокатный завод, охотхозяйство, цемзавод... может, на Суглейку свозит, в бане попарит...
– Зачем всё это? – удивился Шурик.
– Ты что, не понял? Чтоб люди видели... – она шмыгнула носом, положила руки на живот поверх одеяла, и Шурику показалось, что живот колышется. Он тронул её за плечо:
– Лен, ну съезжу я на завод... подумаешь... Она отвернулась от него, тихо и горько заплакала.
– Ну ты что, Стовба? Чего ты ревёшь? Ну, хочешь, я тебе водички принесу? Не расстраивайся, а? – утешал её Шурик, а она всё плакала и плакала, а потом сквозь слёзы проговорила:
– Письмо мне Энрике переслал. Ему три года за уличную драку дали, а посадили из-за брата... Он пишет, что приедет, если будет жив. А если не приедет, значит, его убили. Что у него теперь другого смысла нет, только освободиться и приехать сюда...
– Ну так и хорошо, – обрадовался Шурик.
– Ах, ты ничего не понимаешь. Здесь я сама не доживу. Это отца моего надо знать Он деспот ужасный. Ни слова поперек не терпит. Вся область его боится. Даже ты. Вот он захотел, чтоб ты приехал, ты и приехал...
– Лен, ты что, с ума сошла? Я приехал, потому что ты попросила. Причем тут твой отец?
– А он рядом стоял и свой кулачище на столе держал... Вот я и попросила...
Чувство горячей жалости, как тогда, в прихожей, когда он первый раз её увидел с новой прической и с животом, просто облило Шурика. У него даже в глазах защипало. А от жалости ко всему этому бедному, женскому, у него у самого внутри что-то твердело. Он давно уже догадывался, что это и есть главное чувство мужчины к женщине – жалость.
Он погладил её по волосам. Они уже не были сколоты на макушке грубой красной заколкой, рассыпались густо и мягко... Он поцеловал её в макушку:
– Бедняжка...
Она грузно повернулась к нему большим телом, и он почувствовал через одеяло её грудь и живот. Он взял её руки, прижал к груди. Тихо гладил её, а она медленно и с удовольствием плакала. Ей тоже было жалко эту крупную блондинку, потерявшую своего возлюбленного жениха, и теперь вот с ребёнком, который ещё не известно, увидит ли своего отца...
– Шурик, ты понимаешь, мне письмо привёз его друг. Сказал, что вряд ли что у Энрике получится, что Фидель мстительный, как чёрт, всегда с врагами страшно разделывается, из-под земли достаёт... – Тут Шурик наконец сообразил, что речь идёт не более и не менее как о Фиделе Кастро – и всё это получилось из-за старшего брата Энрике. От сбежал в Майами, на лодке. А брат-то у Энрике сводный, от другого отца, и ещё до революции мать родила этого парня. Ян его зовут. А Фидель отца арестовал за то, что его пасынок сбежал. И Энрике вообще ни за что сидит, и ему ещё сколько сидеть, а жизнь проходит, и неизвестно, сможет ли он приехать... И я буду его ждать всю жизнь... потому что никто-никто на свете больше мне не нужен...
Всё это сквозь слёзы лепетала Стовба, но руки их были заняты. Произнесение этих жалостных слов не мешало более важному делу: они гладили друг друга – утешительно – по лицу по шее, по груди, они просто шалели от жалости: Шурик – к Стовбе, а Стовба – к самой себе...
Второе одеяло давно уже упало на пол, они лежали под Ленкиным, тесно прижавшись, и лишь тонкий сатин чёрных трусов был единственной преградой, а в пальцах её уже был зажат предмет любви и жалости...
– ...потому что никто-никто на свете мне не нужен... ну точно, точно как у Энрике... и я его, может, никогда больше не увижу... ах, Энрике, пожалуйста...
Шурик теперь лежал на спине, еле дыша. Он знал, что долго ему не продержаться, и он держался до тех пор, пока от имени Энрике, заключённого в кутузку на знойном берегу Кубы, не брызнул в чёрный сатин полным зарядом мужской жалости.
– Ой, – сказал Шурик.
– Ой, – сказала Стовба.
Все, что происходило дальше, Шурик делал исключительно от имени Энрике – очень осторожно, почти иносказательно... Чуть-чуть... слегка... скорее в манере другой Фаины Ивановны, чем в простодушной и честной манере Матильды Павловны...
А потом, наутро, командовал уже Геннадий Николаевич. Первым делом сдали билет. Потом повезли на завод... и далее по программе, предсказанной Леной, – от цементного до трубопрокатного...
Ещё две ночи они ужасно жалели друг друга. Лена больше не плакала. Она время от времени называла Шурика Энрике. Но это его совершенно не смущало, скорее, даже было приятно – он выполнял некий общемужской долг, не лично-эгоистически, а от имени и по поручению...
Шурика все называли «Сан Саныч». Так представлял его тесть своей области, равной по размеру Бельгии, Голландии и ещё нескольким средним европейским государствам...
На третью ночь Лену, разлучив с временным заместителем Энрике, увезли рожать. Она быстро и вполне благополучно родила золотистую смуглую девочку. Если бы весь медперсонал не был заранее извещён о предстоящем рождении негритёнка, – слухи просочились через саму же Фаину Ивановну, сообщившую особо близким о предстоящей возможности чуть ли не породниться с Фиделем Кастро, с тех пор весь город со злорадным ожиданием предвкушал скандал, – без подсказки они бы и не заметили примеси чужой расы.
Геннадий Николаевич настаивал, чтобы муж забрал жену из роддома, а только после этого уезжал в Москву. Шурик страшно нервничал, звонил каждый день маме, на работу... Что-то лепетал и тут, и там... В конце концов так и вышло, как хотел тесть: Шурик забрал Лену с розовым конвертом из роддома и в тот же день вылетел домой. На другой день в местной газете была опубликована фотография: дочь первого человека области с мужем и дочерью Марией на пороге роддома...
26
За те десять дней, что Шурик справлял свои дела в Сибири, в Москве, сильно опережая календарь, резко похолодало. В квартире было холодно, сильно дуло от окон, и Вера в накинутой на кофту шали покойной Елизаветы Ивановны с большим нетерпением ожидала Шурика: необходимо было заклеить окна. Шурику окна заклеивать прежде не приходилось, но он знал, где в записной книжке бабушки находится телефон Фени, дворничихи из Камергерского переулка, которая мастерски это делала. С тех пор как переехали на «Белорусскую», она приходила два раза в год – осенью заклеить, весной вытащить забитую ножом в щели вату и вымыть окна. Шурик, не раскрыв ни чемодана, ни ящика с продуктами, переданного уже в аэропорту шофёром Володей – провожать его Фаина Ивановна не поехала, – сразу позвонил Фене, но та оказалась в больнице с воспалением лёгких.
Вера заволновалась: кто же теперь окна заклеит?
Шурик мать успокоил, заверил, что и сам справится, велел ей сидеть на кухне, чтоб не простудилась, и сразу же занялся окном в материнской спальне. Решил, что для начала законопатит щели, а уж завтра, узнав, как варить клей, наклеит бумажные полоски, чтоб сдерживать вторжение преждевременного холода. К тому же он не совсем был готов отвечать на вопросы матери, что за важные дела так долго задерживали его на Урале, и, исполняя полезное хозяйственное дело, одновременно избегал вранья, от которого его всегда мутило...
Всю вату, которая нашлась в доме, он всунул в щели, и дуть от окна почти перестало. Когда же он вошёл на кухню, обнаружил гостя. Вера поила чаем соседа с пятого этажа, известного всему дому общественника, собиравшего постоянно деньги на общественные нужды и заклеивающего весь подъезд нелепыми объявлениями о соблюдении чистоты, некурении на лестничных клетках и невыбрасывании из окон «ненужных вещей обихода». Все эти объявления были обычно написаны лиловыми, давно вышедшими из употребления чернилами на грубой оберточной бумаге, хранящей на краях следы прикосновения нервного ножа.
Женя, бывший сокурсник по Менделеевке, всякий раз, заходя к Шурику, их отклеивал и собрал уже целую коллекцию этих директив, неизменно начинавшихся словом «запрещается». И вот теперь Вера поила чаем этого старого идиота, а тот, выкатывая бывшие орлиные глаза, тыкал пальцем в воздух и возмущался по поводу неуплаты партийных взносов. Шурик молча налил себе чаю, а Вера посмотрела на сына страдальческим взглядом. Неуплата партийных взносов не имела к ней ни малейшего отношения, сосед же был, как по ходу разговора выяснилось, секретарём домовой парторганизации для пенсионеров. И зашёл