перед Марией.
До того дня за неделю Вера с Шуриком были на собрании. Шурик был взят не просто как сопровождающее лицо, но и в качестве родителя. Вера Александровна испытала смутно-приятное чувство: как будто Мария их с Шуриком дочка, и она все два часа забавлялась этой мыслью.
Преподавательница балетного класса Марию очень хвалила, учителя по общеобразовательным дисциплинам тоже были ею довольны, только инструкторша-тезка отзывалась о Марии с неприязнью: замкнута, резка, с одноклассницами плохой контакт.
«Завидуют, завидуют», – сразу же поставила диагноз Вера. Актёрский мир она знала. И не стала допытываться у девочки, что же такое произошло в школе, отчего она не хочет больше туда ходить. И за особенным завтраком в бабушкиной комнате Вера сказала важные, но не вполне правдивые слова:
– Мурзик мой дорогой! Когда я была девочкой, чуть постарше тебя, я училась в театральной студии. И хотя мне очень нравились занятия, я оттуда ушла. Потому что ко мне плохо относились. Теперь я знаю, что девочки мне завидовали. Это очень плохое качество. Но так бывает очень часто. Если ты хочешь стать балериной, это надо перетерпеть. Пройдёт немного времени, и ты поймёшь, что из-за этого нельзя огорчаться. Потому что большинство девочек, которые к тебе плохо относятся, никогда балеринами не станут: их отчислят до окончания училища. А тебя – не отчислят, потому что ты очень талантливая. Ты будешь танцевать сольные партии, а они – в лучшем случае танцевать в кордебалете. Поэтому ты отдохни несколько дней, хочешь, пойдём с тобой на каток, в музей – куда захочешь! А потом снова пойдёшь на занятия. Потому что нельзя сдаваться из-за такой ерунды. Ты меня поняла?
Тут Мария, как маленькая, влезла к Верусе на руки и заплакала, и проплакалась, и рассказала про то, как играли в футбол её розовыми туфлями, и теперь они страшно грязные... И что размер у неё тридцать седьмой, а у девочек – тридцать третий...
Три дня они развлекались. Ходили в уголок Дурова, смотрели на говорящего ворона, потом на репетицию в театр, где раньше Вера Александровна работала, тоже было замечательно, и купили в магазине ВТО новые балетки, и ещё Вера Александровна подарила ей повязку на волосы, заграничную, из эластичной ткани такого яростного розово-красного цвета, какого в природе не бывает.
Потом Шурик снова повёл Марию в школу. Она была собранна, готова к отпору, и подбородок гордо смотрел вверх не только у балетного станка. Она готовилась к нападению. Жгучая красная повязка, лицо, посреди зимы имеющее оттенок свежего южного загара, подчёркивали вызов.
Спустя несколько дней в девчачьей раздевалке произошла драка. Инструкторша вбежала, когда в середине раздевалки, между шкафчиками, бился комок из тонких рук и ног и над всем этим стоял оглушительный визг. Инструкторша взвизгнула ещё оглушительней, комок распался, последней на ноги встала Мария, серо-коричневая, в разорванном купальнике. Кроме её купальника, пострадал ещё один нос и одна рука: нос был разбит, а рука укушена. Как засвидетельствовали, Марией.
Девочки единогласно и почти хором сообщили, что Мария набросилась на них, как бешеная, а они даже знать не знают, по какой такой причине. Про то, что девочки отняли у неё новые туфли и стали гонять их по раздевалке, Мария не сказала. Веру Александровну вызвала в школу инструкторша и начала её ругать, как будто это она подралась с девочками в раздевалке. Вера терпеливо выслушала, а потом, со своей стороны, сказала, что девочку травят одноклассницы, и она усматривает в этом проявление расизма, не свойственного советскому человеку.
– Я бы сказала, что здесь какая-то педагогическая недоработка, – кротко закончила Вера Александровна-бабушка.
Вера Александровна-инспекторша вдруг испугалась: ей и в голову не пришла такая острая трактовка конфликта.
«Только расизма мне не хватало», – испугалась инструкторша Вера Александровна и миролюбиво, но подловато улыбнулась.
– Что вы! Вы просто не знаете нашего контингента, у нас дочка самого Сукарно училась, и дочь гвинейского посла, и из Алжира одна девочка, миллионера дочь, так что вы за расизм не беспокойтесь – никакого расизма. Но с девочками я поговорю...
И сама задумалась: действительно, в бумагах ничего такого нет, а вдруг внучка какого-нибудь Лумумбы или Мобуты?
У инструкторши отношения с начальством были сложные, зато к ней хорошо относилась сама Головкина, и потому педагогический коллектив был расколот на две партии – болеющих «за» и болеющих «против». Поскольку в педагогическом коллективе Вера-инструктор была не единственной неудачницей, а было ещё несколько десятков несостоявшихся балерин с кривыми биографиями, неверными мужьями и ещё более неверными любовниками, обстановка была весьма нервной, и только страх перед великой начальницей и престиж места сдерживали воспалённые страсти. Здесь никому ничего не прощали.
Дальше всё пошло именно так, как того хотела Веруся. Вверх по начальству не донесли, решили всё по-домашнему. Марию пожурили, но и девочек пожурили тоже.
Шурик был, естественно, вовлечён во все перипетии балетной жизни, которая постепенно заняла центральное место в доме.
Теперь, когда Стовба приезжала из Ростова, Шурик уступал Лене свою комнату, переселялся в бабушкину, Марии ставили раскладушку у Веры, но раскладушка обыкновенно пустовала: Мария укладывалась матери под бок и наслаждаясь её близостью.
Вечерами Стовба ходила с Марией на балетные спектакли, и Лена осваивала роль матери балерины. Когда смотрели «Дон Кихота», Мария сидела, сцепив руки, как замороженная, а после окончания спектакля сказала матери:
– Вот увидишь, моя Китри будет лучше.
Роль Китри была её самая большая мечта.
Стовба смирилась: девочка в руках Веры действительно становилась балериной.
Временами Лена приходила в отчаяние: планы Энрике рушились один за другим. Он уже получил американское гражданство и просил Лену встретиться в какой-нибудь социалистической стране, куда можно выехать из России по туристической путёвке, но Лена боялась, что если это обнаружится, то тогда уж никогда ей из России не выехать. Энрике хотел приехать в Россию сам, но этого приезда Лена боялась больше всего, она была уверена, что его посадят: у него была паршивая предыстория, теперь он был ещё и американец.
Изредка, сложными путями, они обменивались письмами и фотографиями. Энрике разглядывал фотографии дочки, восхищался сходством с его покойной матерью. Сам Энрике заматерел и растолстел, Лена похудела и лицом лишь отдалённо напоминала ту белокурую матрешку, в которую до безумия влюбился Энрике десять лет тому назад. Но было в их характерах нечто общее, что, видимо, когда-то их и соединило: если б не фотографии, они бы не узнали друг друга, встретившись на улице, но препятствия разжигали страсть до безумия.
Приехав в очередной раз, Лена рассказала Шурику о новой возможности отъезда, на этот раз совсем уж головоломной, к тому же рассчитанной ещё на несколько лет ожидания и гнусный обман. Именно о гнусном обмане Лена Шурику и поведала как-то ночью, на кухне, когда Мария и Вера крепко спали.
В Ростове-на-Дону, в сельскохозяйственном институте на третьем курсе учился виноградарству некий прокоммунистический испанец, которого занесло к донским казакам каким-то дурным ветром. Он был из детей тех испанских детей, которых взрастила советская власть, и, как обычно это происходит с дважды перемещёнными людьми, он был сбит со всякого толку. Этот самый Альварес уже в двенадцатилетнем возрасте вернулся в Испанию из Москвы, а теперь снова приехал на бывшую родину получать образование, которое в Испании даётся каждому крестьянскому парню, причем без отрыва от виноградника. Ему было двадцать пять, то есть он был несколько моложе Лены, собой он был сильно неказист, в Лену влюблён до поноса. Шутки никакой в этом не было, потому что всякий раз, когда они встречались в доме у Лениной приятельницы, его действительно одолевала желудочная слабость.
– Ну вот, – докуривая пачку, меланхолично объясняла Лена, – мигну глазом и выйду за него замуж. Через два года он закончит институт. Ну, через два с половиной поеду с ним в Испанию, а оттуда уж – раз! – и куда угодно. Энрике приедет и всё уладит.
– А он тебя не убьет? Или один испанец другого? – трезво поинтересовался Шурик.
– Да нет, конечно. Мы с Энрике не романтики, мы маньяки. Нам просто надо увидеть друг друга.