Поженимся, а может, через три дня разведёмся. Я теперь уже ничего не понимаю. – Лицо её злело, глаза темнели.
– Ну а как же этот, Альварес? – не удержался Шурик, увлечённый сюжетом.
– Да вот о чем я тебе и говорю, что на него мне наплевать с высокой горы. Я и сама понимаю, что нехорошо. Вроде обман. Но и не совсем – я спать с ним буду. Он ведь этого очень хочет, я же тебе говорю, он в меня влюблён до поноса. А мне, Шурик, если не с Энрике, то совершенно всё равно с кем. Хочешь, с тобой?
– Да поздно уже, мне вставать скоро, Мурзика в школу везти, – честно ответил Шурик, и тогда Лена рассердилась:
– Подумаешь, дело большое! Я и сама могу её в школу отвезти.
Шурик подумал, что судьба у него такая. В его комнате спала Мария. Бабушкина, где ему было постелено, была смежная с комнатой Веруси.
Лена сбросила окурки в помойное ведро, открыла форточку, вытерла чистый стол и пошла в ванную. Оглянулась, и Шурик понял, что его приглашают.
Лена давно не делала вид, как раньше, что перепутала. Открыла кран, и пока вода наполняла ванну, страшно бесстыдно разделась: медленными, длинными движениями и улыбаясь совершенно не своей улыбкой... В остальном всё было здорово, но совершенно обыкновенно. Вода, к слову сказать, была лишней, потому что когда ложились, то она переливалась через край, а когда стояли, то всё равно хотелось лечь.
И в школу Марию отвёл, как обычно, Шурик, потому что Лена спала крепким сном и он пожалел её будить.
И теперь, если новый план Стовбы исполнится, ещё полных три года, не считая, конечно, зимних, весенних и летних каникул, Шурику предстояло водить Марию в школу и, разумеется, забирать. Впрочем, иногда забирала сама Вера.
Нагрузка у Марии с каждым годом возрастала, были репетиции, концерты, ежегодные экзамены, к которым готовились с напряжением всех семейных сил. Её африканский темперамент в сочетании с жестокой дрессурой тела выработали в ней могучий характер. Вера Александровна знала, что даже если не получится из неё балерины, она не потеряется среди тысяч сверстниц и добьется в жизни всего, чего захочет. В училище Мария подавала большие надежды, её знала сама Головкина и кивала снисходительно, когда в коридоре девочка замирала перед ней в книксене.
Утренний книксен делала Мария перед Верой, прежде чем поцеловать её в щеку. И каждый раз Вера размякала.
Нет, неправа была мама: мальчики одно, а девочки совсем другое, – она как будто оправдывалась перед покойной матерью за то, что родного Шурика в его детстве меньше любила, чем чужую Марию...
52
Чем большую власть приобретала немощь над тучнеющим телом Валерии, тем сильнее она сопротивлялась, и дух бойца возрастал в ней. Она уже несколько лет не покидала дома, и даже в пределах двадцати четырёх квадратных метров – большая, прекрасная комната! – двигаться ей становилось всё труднее. Ноги давно сдались, но пока держали руки, она кое-как добиралась до отгороженной ширмами импровизированной уборной – кресла с вырезанным в сиденье отверстием и стоящим под ним ведром. Здесь же прижился фаянсовый умывальный кувшин и умывальная миска с синими потрескавшимися цветами – Валерия хранила благообразную пристойность дома.
С послеоперационного времени Валерия держала двух прислуг: утреннюю – Надюшу пожилую женщину, бывшую дворничиху, приносившую простые продукты и помогавшую с туалетом, и вечернюю – Маргариту Алексеевну, медсестру, вызываемую по необходимости. Шурик, благодаря ловкому дирижированию, ни разу не встретился ни с одной из них: Валерии было важно, чтоб он считал её самостоятельной... Но при этом ей хотелось, чтобы он всё-таки нёс ответственность, понимал, как она от него зависит...
А на самом деле – и не так уж она от него зависела! Самостоятельность определяется исключительно деньгами, которые она зарабатывала, – уверилась Валерия и работала много, быстро и с удовольствием. В то время как Шурик расширял поле деятельности за счёт освоения технического перевода, Валерия, умевшая с помощью телефонной трубки совершать чудеса общения с самыми разными людьми – от заведующей продовольственным магазином до секретаря редакции – почти монополизировала женские журналы по части переводов с польского статей о моде, косметике и прочей дамской красоте жизни.
Широкая и безалаберная, потерявшая так или иначе почти всё семейное наследство, она решительно поменяла своё отношение к деньгам: прежде она понимала их как эквивалент удовольствий, которые могла себе позволить, теперь – как гарантию независимости. И, в первую очередь, от Шурика. Он занимал огромное место в её жизни, но, в сущности, не занимал, а заменял того идеального, воображаемого мужчину, которого она была достойна, но который в жизни её не случился.
Талант переводчика, интуитивное умение выбрать точное слово и поставить его в правильное место, был лишь частью главного дарования Валерии – безошибочно размещать вокруг себя все элементы жизни: и людей, и предметы...
Ходить в обыкновенном смысле она не могла уже давно, но, опираясь на спинку подставленного кресла, на костыли, она подтягивалась на своих мощных руках и передвигалась, волоча за собой бесчувственные ноги, и преодолевала несколько метров до туалета. Наступил момент, когда ослабели руки, и она уже больше не могла оторвать от постели отяжелевшего тела, и тогда ей пришлось предпринять переустройство мира: она сделала полную перестановку. Руками Шурика, конечно.
Теперь она лежала в окружении трёх столов: справа туалетный, с кремами и лаками, примочками и лекарствами, слева придвинутый вплотную к кровати письменный стол с пишущей машинкой, переводами, словарями, но также вязаньем, пасьянсными картами и телефоном, а на самой кровати, прямо над животом, располагался третий стол – лёгкий, складной, ею самой придуманный, сконструированный и выполненный на заказ смекалистым столяром. Возле туалетного столика стояла тем же столяром сработанная этажерка с дверками внизу, куда поместились унизительные предметы ежедневной необходимости.
В замкнутом комнатном существовании время делалось текучим и аморфным, день легко превращался в ночь, завтрак – в ужин, и Валерия старалась отбивать бесформенное время, как только возможно: принудительно-строгим режимом, телефонными звонками в заведённое время, радионовостями, телевизионными передачами – всё по местам, по часам, по дням недели. И подруги были расставлены по дням недели. Впрочем, для Шурика было сделано исключение: он один мог забежать к ней помимо вторника в любое время дня и ночи...
За время долголетней болезни она не растеряла своих подруг, их даже прибавилось. Как, откуда брались? Подрастала дочка у приятельницы, и вот она уже забегала к Валерии с польским журналом – перевести про неизвестного в России Сальвадора Дали или про новый фасон юбки... Приходила обиженная жизнью маникюрша и оседала при доме подругой и почитательницей. К ней приходили за дружбой бывшие соученицы и сослуживцы, однопалатницы по больничным лежаниям, случайные попутчицы, подхваченные в те времена, когда она могла ещё выезжать в санатории, и бывшие её врачи, и давние любовники...
Лёгкие на ногу, подвижные и мускулистые женщины страдали от одиночества, а Валерия распределяла в записной книжечке визиты таким образом, чтоб один на другой не наползал... Для многих – мучительная тайна, а для Валерии – разгаданная загадка: надо всегда что-то предлагать, давать, дарить, в конце концов, обещать. Шоколадку, варежки, улыбку, печенье, комплимент, заколку, дружеское прикосновение.
Доброжелательность в ней была искренняя, неподдельная, но доля корысти здесь была подмешана, только вычислить её было невозможно: она была с детства завоевательница людей, ей нравилось быть всеми любимой. Но с годами поняла, что это значит быть нужной. И она старалась, трудилась, выслушивала исповеди, ободряла, утешала, призывала к мужеству. И постоянно дарила подарки. В дальних глубинах души она торжествовала своё преимущество перед подругами: почти все они были одинокие, либо матери- одиночки, а если уж состояли в браке, то непременно в тяжёлом, безрадостном. ..Ау Валерии был тайный козырь, которым она никогда не била наотмашь, а только изредка слегка его показывала – мельком, невзначай, полунамеком: Шурик.
Он приходил. Посетители отменялись. Из полумрака комнаты глядела с тахты густо накрашенная одутловатая женщина с синими, синим же подведёнными глазами, с густыми, всегда хорошо уложенными волосами, в последнем из оставшихся у неё кимоно, табачного цвета с розово-лиловыми хризантемами.