Снова зачирикал звонок, проведённый когда-то Шуриком прямо в комнату.
– Это подруга Валерии, – предупредил Шурик и пошёл открывать.
Литовки, которые всё молчали, что-то зашептали патеру, но он сделал неопределённый жест, и они замолчали.
Вошли Шурик с Соней.
– Это Соня, подруга Валерии. Доменик... – Шурик замялся... – Как правильно сказать – отец Доменик?
– Лучше сказать «брат». Брат Доменик... – улыбался он хорошо, очень по-дружески.
– Так вы Валерии брат? – обрадовалась Соня.
– В каком-то смысле – да.
Литовки смотрели исключительно в пол, но если от пола и отрывали глаза, то друг на друга. Шурик вдруг почувствовал, что эти трое существуют как один организм, понимают друг друга, как одна нога понимает другую при беге или при прыжке...
– Валерия была наша сестра, скажем так, и мы приехали с ней попрощаться, служить здесь мессу. Вас это не пугает? Вы можете не быть тут, а можете быть. Как вы хотите. Но я прошу вас только не говорить другим людям.
– Можно я побуду? Если вам не помешает... только я не католичка, я русская... – Соня даже вспотела от волнения.
– Не вижу препятствия, – кивнул патер и снова полез в саквояж.
– Давайте я чай сначала сделаю. Еда есть всякая... У Валерии всегда полный холодильник... – предложил Шурик.
– Потом будем есть. Сначала сделаем мессу, – и он вынул из пакета белый халат с капюшоном, подпоясался тонкой веревочкой и надел на шею узкую золотистую тряпочку. Это было облачение доминиканца – хабит и стола. Женщины надели на головы какие-то чепчики с белыми отворотами. И в одно мгновение из простых, крестьянского вида людей превратились в особенных, значительных, и акцент их обозначал уже не то, что они приехали из провинциальной Литвы, а, напротив, из какого-то небесного мира, и по-русски они говорят как будто сверху вниз, снисходя к здешней бедности...
– Вот эта тумбочка нам годится. Снимите с неё всё, – Шурик заторопился снять все Валериины игрушки, переложил на подоконник. Патер бросил быстрый взгляд, из-за кучки флаконов извлек костяное распятие, взял в руку, поднёс к окну: оно имело странный розовый оттенок, и особенно розовели ноги Спасителя. Он не догадался, что от губной помады...
Задернули шторы, заперли дверь и зажгли свечи. На тумбочке лежало распятие, стояла чаша и стеклянное блюдечко.
– Salvator mundi, salva nos! – произнёс брат Доменик, и это был не литовский язык, служить на котором уже лет десять как было разрешено.
Это была латынь, – Шурик сразу узнал её мощные корни, но пока он радовался лёгкому узнаванию со странным чувством, что надо только чуть-чуть напрячься, и все слова до последнего откроют свой смысл, раздалось тихое пение – не женское и не мужское, а определённо ангельское. Розовощекие, в чепчиках и длинных юбках, из-под подолов которых выглядывали толстые ноги в грубых башмаках, пожилые некрасивые женщины запели:
– Libere me Domini de morte efernae...
Смысл слов, действительно, открылся – Господь освобождал от смерти. Непонятно было, как именно он освобождал, но Шурик яснейшим образом понял, что смерть существует только для живых, а для мёртвых, перешагнувших этот порог, её уже нет. И нет страдания, нет болезни, нет увечья. И где бы ни пребывала сейчас та сердцевинная часть Валерии – радостная и лёгкая – она движется без костылей, скорее всего, танцует на тонких ногах – ни швов, ни отёков, а, может, летает или плавает и хорошо бы, чтоб так оно и было. И в это можно было бы и не верить, – да Шурик никогда вообще и не думал о том, что происходит потом, после смерти, – но тихое пение двух пожилых литовок и небольшой баритон румяного старика с плохо сделанной вставной челюстью убеждали Шурика, что если есть это пение и полные нечитаемого смысла латинские слова, то и Валерия освободилась от костылей, железных гвоздей в костях, грубых швов и всего отяжелевшего дряблого тела, которого она стеснялась последние годы...
Забившись в угол, между диваном и шкафом, тихо лила слёзы подруга Соня.
На следующий день были похороны. Прощание состоялось в морге Яузской больницы. Пришло не меньше сотни человек, но женщин гораздо больше было в этой толпе, чем мужчин. Было также множество цветов – ранних весенних цветов, белых и лиловых первоцветов, кто-то принёс целую корзину гиацинтов. Когда Шурик подошёл к гробу, то за кудрявой цветочной горкой он увидел покойницу. Кто-то из подруг позаботился о красоте её мёртвого лица, она была старательно накрашена: длинные синие стрелы ресниц и голубые тени на веках, как она любила при жизни, губы лоснились от слоя неутеплённой дыханием помады... То маленькое «О», которое лежало на её губах печатью последней минуты, когда Шурик входил в её палату четыре дня тому назад, куда-то исчезло, и то, что было в гробу, если не считать живой блестящей чёлки, покрывавшей лоб, было художественной куклой, обладавшей большим сходством с Валерией, и ничего больше. Он постоял немного, потом коснулся чёлки, и через живость волос ощутил холод того временно- небытийного материала, в который обратилась Валерия в этом кратком промежутке между только что живым и уже мёртвым.
Хорошо, что приехал брат Доменик, потому что именно поминальная месса оказалась действительной точкой расставания, а не эти прочувствованные заплаканные слова, произносимые женщинами над кучей цветов, покрывающих гроб.
Шурик не руководил процессом похорон: в больнице всё организовал сокрушённый Геннадий Иванович – вскрытие было произведено гуманным образом, трепанации черепа не делали, только удостоверились, что произошла эмболия лёгочной артерии... Никто в этом не был виноват, кроме разве что Господа Бога, знавшего про её жизнь, как видно, больше, чем она сама.
По распоряжению Геннадия Ивановича в морг впустили подруг, которые надели на неё белую блузку, сшитые на заказ ненадёванные бежевые туфли, предварительно разрезав их на подъеме, накрасили, как считали нужным, и уложили вокруг головы шёлковую белую шаль. Руки же её, большие и желтоватые, лежали поверх белого шёлка, и сверкали безукоризненным лаком ногти...
Подруги также заказали автобусы и машины и договорились на Ваганьковском кладбище, чтобы захоронить гроб в отцовскую могилу, и даже заказали в мастерских временный крест, и всё закупили для поминок, всего наготовили...
Шурик, хотя и знал некоторых подруг Валерии, держался брата Доменика и сестёр, которые при свете солнца выглядели ещё более деревенскими и ещё более, чем прежде, поражали Шурика: теперь-то он знал, что были они посланниками и свидетелями из иного мира, и смешно было думать, что этот иной мир как-то пересекается с заброшенным хутором в заброшенном же литовском лесу.
Эти лесные жители не все смотрели в землю, пару раз взглянули на Шурика, и Доменик шепнул ему:
– Иоанна говорит, что ты можешь приехать, если хочешь.
Шурик понял, что ему оказывают честь, и что на самом деле не Иоанна, а сам Доменик его приглашает, но об отъезде из Москвы и речи быть не МОГЛО:
– Спасибо. Только я теперь никуда не езжу. Раньше Валерию не мог оставить, а теперь маму надо стеречь...
– Это хорошо, хорошо, – улыбнулся старик, хотя ничего хорошего, собственно, в том не было, что Шурик уже много лет был как на привязи...
От ворот кладбища гроб несли на руках – шестерых мужчин еле набрали среди провожающих: Шурик, сосед-милиционер, два непутёвых мужа подруг и два давних Валерииных любовника. Брату Доменику и одному пожилому человеку, бывшему сослуживцу, отказали в виду их преклонного возраста. Отказали и предлагавшим услуги местным алкоголикам, которые с готовностью хватались за гроб.
Могила была уже вырыта, всё подготовлено, даже дорожка песком посыпана. Мелкий дождь, который моросил со вчерашнего дня, вдруг осветился пробившим пелену солнцем и словно высох в одно мгновенье. Угасшие цветы засияли дождевыми каплями. Опустили гроб, бросили по горсти земли. Кладбищенские мужики быстро замахали заступами, закидали могилу жёлтой землей, сделали жидкую земляную горку.