Генри снова кивнул, не сводя глаз с монеты:
— Как вы это делаете?
Улыбка мистера Себастиана как будто стала еще шире, тусклый огонь в глазах загорелся ярче.
— Да ты знаешь… Так же, как вот это.
И тут, в этот самый момент, в день первой же их встречи, мистер Себастиан сделал невероятное: он исчез. Генри мог бы поклясться. Несколько секунд кресло было просто креслом, пустым. Он смотрел на руки мистера Себастиана, и его руки тоже исчезли, и сам он весь. Генри едва успел оглядеть комнату, как он возник вновь, ровно на том же месте, сидящим в кресле, скрестив ноги и улыбаясь.
— Что это было? — спросил Генри.
— Это, — ответил мистер Себастиан, — была магия.
Той ночью, в темноте их крохотной комнатушки, которую полностью занимал их тонкий, как бумага, матрац, ни Ханна, ни Генри не могли уснуть. Их одежда, висевшая на веревке, протянутой через комнату, казалась толпой призраков. Они слышали, как бежит с бульканьем вода в голых металлических трубах, украшавших стены, когда очередной постоялец посещал туалет. Каждый знал, что другой не спит, лежит с широко открытыми глазами: они родились с разницей едва в год, и казалось, кусочек Генри остался в материнской утробе и стал частью Ханны, так явна была между ними связь. Они понимали друг друга с полувзгляда.
— Сегодня у меня кое-что случилось, — сказал Генри.
— И у меня! — прошептала Ханна, едва сдерживая желание завизжать. — И у меня тоже кое-что случилось. — Она придвинулась ближе, к самой воображаемой линии, разделявшей их на матраце. — Расскажи.
— Нет, ты первая.
— Ладно, — сказала она. — Я нашла собаку.
— Что значит, нашла собаку?
— В проходе за отелем, там был песик, и я нашла его.
— Что ты делала в проходе за отелем?
— Читала журналы.
— Журналы?
Она что-то достала из-под матраца и показала Генри. Это была глянцевая страница журнала. «Кьюнардер».[3] На ней был изображен дивный тропический остров, на пляже — красивая женщина рядом со статным мужчиной, смотрящие в бесконечную синеву моря, и над ними высоко в небе — биплан.
— Там много таких картинок, и на них разные места. Когда-нибудь я поеду туда.
— Мы, — сказал Генри.
— Что?
— Ты хотела сказать: «мы». Мы поедем туда когда-нибудь.
Но Ханна тогда ничего не ответила. Она просто смотрела на картинку.
— Я зашла за ту большую стену мусорных баков, просто посмотреть такие же картинки. Постояла, а потом что-то услышала. Оказалось, песик.
— Какой породы?
— Синей, — сказала она. — Вроде. Синий песик.
— Не бывает таких.
— А я нашла.
— Скорей, это он тебя нашел.
— После обеда я принесла ему ветчины.
Генри помолчал, раздумывая.
— Ветчины?
— Да.
— Не так уж много у нас ветчины, — сказал он.
— Я принесла ему свою долю. Не твою. Свою я на ужин не ела, вот и отнесла ему.
— Значит, собака поела сегодня лучше, чем ты.
— Наверно. Но это ничего.
Они помолчали, потом она отвернулась. Она понимала, что чувствует Генри. Для этого не нужно было быть его позднее родившейся половиной.
— Это мой песик, — сказала она, лежа спиной к нему. — Я буду кормить его чем хочу.
И Генри знал, что лучше с ней не спорить, потому что насколько она была его половиной, настолько же она была самостоятельной. Пусть кормит глупую собаку. Может хоть жить там и спать за мусорными баками, какое ему дело. Во всяком случае, так он говорил себе. А она уже перекатилась к самому краю матраца, дальше, чем всегда, и Генри чувствовал расстояние, их разделявшее, и знал, что, если было б куда, она откатилась бы еще дальше. Так это началось. Он заснул, не рассказав о мистере Себастиане, или Хорейшо, или Тобайесе, или как там его звали в тот день, и этот секрет был его единственным утешением.
На другой день Генри вернулся в семьсот вторую комнату, и снова без Ханны, которая, едва проснувшись, убежала, прихватив кусок хлеба для собаки. Мистер Себастиан — на взгляд Генри ему подходило быть каким-нибудь мистером Себастианом, поэтому он так называл его про себя, — сидел в том же кресле, в том же костюме, улыбаясь той же улыбкой. Но вместо монеты у него была колода карт с синей рубашкой, которые перелетали из одной его руки в другую, словно обладали собственным крохотным разумом, обученным понимать, что хочет от них мистер Себастиан, легко скользили друг за дружкой в воздухе, в стройном порядке, связанные магнетической силой, но вольные, как дымок.
Генри замер, потеряв дар речи. Это было похоже на то, как если бы он только что встретил свою первую настоящую любовь.
— Могу показать, как это делается, — сказал мистер Себастиан. — Если хочешь.
Генри медленно кивнул. Он хотел.
Я родом из Оклахомы. Отец был нефтепромышленник. Когда я был мальчишкой, мы жили в замке — в замке, который торчал среди прерий, как безумный мираж. У меня есть фотография, где я стою перед ним, маленький мальчик в коротких штанишках. Коротких штанишках! Волосы причесаны мокрой расческой, до сих пор так причесываюсь. Когда мне было двенадцать, отец все потерял; он был игроком, к тому же невезучим, а это катастрофическое сочетание. Мы оставили замок, а моя мать оставила нас, и мы жили в доме без лифта в Нормане, городишке в Оклахоме. Когда мне было четырнадцать, он все вернул — неутомимый труженик, блестящий ум, у меня даже появилась новая мама, — а когда мне стукнуло шестнадцать, он опять лишился всего, таким же образом.
Я устал от такой жизни. Неопределенности. Никогда не знаешь, будешь ты завтра богат или беден, жить в замке или в комнатушке над мясной лавкой, с матерью или без матери. И я сбежал. Запрыгнул на поезд, идущий из Омахи, и через год, за который не случилось ничего особо интересного, оказался здесь, разбирал да устанавливал шатер, пока мой предшественник не потерял голос, а потом и жизнь в пожаре сорок девятого года, и меня сунули на его место, стараться ради уродов. Я их люблю, конечно, и они меня любят. Все-таки они звезды. Как ни забавно. Таланты. Я слишком нормальный, чтобы быть здесь важной фигурой. Все, что я умею, это чесать языком. Что я, однако, понял, так это насколько мы с Генри похожи: кабы не мой папаша, меня бы вообще здесь не было.
За год, что они прожили в том отеле, Генри заметил, как огрубели отцовские руки. В порезах, синяках, мозолях, они выглядели больше как инструменты, которыми он работал. В прежнем доме отец, бывало, брал руку сына, когда он засыпал, убирал волосы со лба. Но теперь Генри больше не хотел, чтобы отец прикасался к нему, потому что его прикосновение больше не успокаивало: отец будто гладил его наждачной бумагой.
Но кроме этого, руки отца говорили об их тяжелой жизни. За обедом Генри уголком глаза наблюдал, как отец хватал вилку и нож: словно хотел раздавить их. Потом остервенело набрасывался на еду. Генри