прыщи. По привычке я высунул язык и, широко открыв рот, глянул в зеркальце. Над языком в глубине горла у меня появились какие-то белесые припухлости, которых раньше явно не было. Я высунул язык еще дальше, потом попытался вытянуть его пальцами, а потом, разевая рот во всю ширь, стал внимательно изучать эти зловещие припухлости, чтобы решить, не начинается ли у меня, как у Штампа в прошлом году, воспаление десен. Штампу-то было поделом, а мне, интересно, за что? Думы про Лиз отодвинулись на задний план; я пригнулся поближе к зеркальцу, и тут календари, упершись мне в грудь, снова завладели моим вниманием. Еще раз проверив задвижку на двери, я вытащил календари из-под джемпера – края у них загнулись, а бурые конверты казались грязными и мятыми. Верхний был адресован матери-настоятельнице женского монастыря. Я вынул календарь из конверта, сложил конверт вчетверо, так что он стал в десять раз толще, чем был, и засунул его в боковой карман пиджака, где лежали любовные пилюли. Вынутый из конверта календарь я держал в руке, а остальные три гадостно шуршали у меня под мышкой, хотя я вроде бы стоял не шевелясь.
В календаре, между двумя обложками из тонкого картона, было двенадцать листов – по одному на каждый месяц. Отрывая листки месяцев, я машинально читал напечатанные на них изречения. Некоторые я помнил наизусть. ТОЛЬКО РОЗДАННОЕ НА ЗЕМЛЕ БОГАТСТВО ОБОГАТИТ ТЕБЯ В НЕБЕСАХ – январь. ВСЕ СВОИ СЛОВА ОБДУМЫВАЙ, ДА НЕ ВСЕ СВОИ МЫСЛИ ВЫСКАЗЫВАЙ – февраль. ШЕСТЬДЕСЯТ МУСКУЛОВ РАБОТАЮТ, ЧТОБ НАХМУРИТЬСЯ, И ТОЛЬКО ТРИНАДЦАТЬ, ЧТОБ УЛЫБНУТЬСЯ. ТАК ЗАЧЕМ ТРАТИТЬ ЛИШНИЕ СИЛЫ? – апрель. Оторванные месяцы я комкал и бросал в унитаз. Дойдя до октября – ХОРОШЕЕ СЕРДЦЕ НЕ ЖЕЛАЕТ НИКОМУ ЗЛА, А ПРЕКРАСНОЕ СЕРДЦЕ ЖЕЛАЕТ ВСЕМ ДОБРА, – я решил, что на первый раз достаточно, и потянул за веревку, которая была у нас привязана к сливному бачку вместо цепочки. Пока хлынувшая в унитаз вода с гулким шумом смывала измятые листки, я судорожно пытался их пересчитать – десять штук, от января до октября включительно, а то вдруг один упал на пол и Крабрак, заметив его, начнет расследование? Вода схлынула, и я с ужасом обнаружил, что по крайней мере половину листков не унесло. Прикусив нижнюю губу, я принялся регистрировать в себе признаки паники – бешено колотящееся сердце, потные ладони, трясущиеся коленки, – так опытный механик регистрирует перед началом ремонта неисправности автомобиля. Потом опять потянул за веревку, но услышал только дребезжащий стук поплавка в пустом бачке и увидел едва заметную струйку воды. Я сел на край вымытого до блеска деревянного круга на унитазе, скрючился и стал ждать, бездумно рассматривая остатки календаря матери- настоятельницы: ТОТ, КТО ДАРИТ ЛЮДЯМ СВЕТ РАДОСТИ, НИКОГДА НЕ БУДЕТ ВВЕРЖЕН ВО МРАК – ноябрь.
Надо мной бродил по своему кабинету советник Граббери, и я слышал, как он выдвигает ящики – наверняка без всякой цели. Я закрыл глаза и улепетнул в Амброзию, где семеро рыцарей-добровольцев все еще шли мимо Памятника Павшим, вскинув левую руку в победном приветствии.
Заскрипели ступени лестницы, а потом послышались приближающиеся к уборной шаги. Кто-то дернул ручку запертой двери. Я ожидал, что услышу после этого, как шаги удаляются, да не тут-то было: пришедший стоял у двери и тяжело дышал. Тогда я начал тихонько насвистывать – дескать, уборная занята – и лихорадочно вспоминать, не разговаривал ли я только что вслух. Ручку двери дернули опять.
– Занято, – хрипло выговорил я.
– Да ты что – завещание там пишешь, что ли? – спросил из-за двери Штамп.
Точно так же изводила меня дома бабушка. «Отвали», – крикнул я Штампу – точно так же, как мне всегда хотелось крикнуть бабушке. Штамп стал пинать дверь ногами. Я подумал, что, если б в двери была замочная скважина, он бы наверняка уже прилип к ней своим поганым глазом.
– Похабности на стенках запрещается писать, – пропел Штамп. Я не отозвался. – Будущее Англии в ваших руках, джентльмены! – отрывисто, перемежая слова топотом, выкрикнул Штамп, и я понял, что он подпрыгивает, стараясь заглянуть в уборную через верхнюю кромку двери. «Сказано тебе – отзынь!» – проорал я Штампу и встал. Намокшие комки бумаги все еще плавали в унитазе, но мне почему-то казалось, что при Штампе нельзя лишний раз спускать воду. Я нагнулся, собрал лежащие на полу календари и осторожно, так, чтобы не было слышно шелеста бумаги, снова засунул их под джемпер, а Штамп тем временем утробно, будто тужась при запоре, надсаживался:
– Ты зачем читаешь в сортире порнографию? – Я не ответил. – Чтоб мне гадом быть, ты читаешь там порнографию!
Но тут лестница опять заскрипела – под легкими, видимо, замшевыми башмаками, и мне сразу же представились ярко-желтые, торчащие из-под коричневых габардиновых брюк носки. Потом послышался гнусный, гнусавый голос Крабрака: «Вам что – нечего делать в конторе, Штамп?» – и почтительно приглушенный фальцет Штампа: «Да я просто жду, когда освободится туалет, мистер Крабрак».
– Думается, что вы многовато времени проводите в туалете, – изрек Крабрак. – Думается, что многовато, – повторил он. Ему нравились его изречения, и он всегда бубнил их по несколько раз, вроде заезженной пластинки.
Крабрак не был похож на классического гробовщика, как их рисуют, скажем, в комиксах. И все же, глядя на него, я всегда вспоминал комиксы – особенно про психоаналитиков. Он был молодой – лет двадцати пяти, двадцати шести, – но молодой, да, как говорится, из ранних, а по ухваткам походил на торговца подержанными автомобилями. И он действительно торговал автомобилями – до того, как начал торговать гробами. Половинный пай в похоронной конторе достался ему по наследству, и похороны отца были его первым шагом на новом поприще. После этого он редко участвовал в похоронах, да и выглядел бы он на похоронах диковато, этот пижон, в своем клубном с блестящими пуговицами пиджаке и канареечном джемпере. Но он был полезен конторе, потому что, во-первых, здорово умел ублажать пожилых дамочек и, во-вторых, считался прихожанином всех страхтонских церквей, в том числе евангелической, баптистской, унитарной, методистской и англо-католической.
– Вы бы поднялись в контору, – услышал я его голос, – а то мне надо уйти. – Штамп зашаркал к лестнице, и скрип ступеней заглушил его подхалимское бормотание.
– Это вы, мистер Крабрак? – спросил я.
Он или не услышал, или сделал вид, что не услышал, и стал беспокойно бродить по подвалу.
– Это мистер Крабрак? – переспросил я.
– Он самый, – ответил Крабрак брюзгливо. – Дожидается своей очереди.
– Минуточку, мистер Крабрак, – громко, без интонаций сказал я, как бы крича человеку из окна мансарды. – Мне надо поговорить с вами до вашего ухода.
– Что-что?
Мой нарочито громкий голос звучал нелепо и оскорбительно, но изменить его я уже не мог.
– Да просто мне бы надо увидеться с вами до того, как вы уйдете.
– Вот-вот, – отозвался Крабрак, – мне тоже думается, что нам пора немного побеседовать. – Запертый в промозглой одиночке сортира, я лихорадочно обдумывал, зачем это ему надо со мной «побеседовать», и пытался сообразить, какой из моих проступков мог выплыть наружу.
– Но сейчас у меня нет на вас времени, Сайрус, мне надо организовать очередные похороны. Вам придется прийти в контору после ленча.
Каждую субботу, когда контора закрывалась, Крабрак колдовал в своем кабинете над чертежной доской, пытаясь изобрести современный гроб. Пока что он не решался рассказать о своих изысканиях советнику Граббери – тот признавал только традиционно дубовые, с медными ручками гробы, – но постоянно рисовал в блокнотах
А в письменном столе у него хранился экземпляр «Незабвенной» – для генерации идей, как он