Рыбы с картошкой мне хватило как раз до дома. Я выбросил промасленный пакет под кустики нашей живой изгороди, вытер о платок руки и, прежде чем открыть дверь, закурил сигарету. Настроение у меня уже почти исправилось.
Отец был в гостиной. Широко расставив ноги, он стоял лицом к двери возле камина, и его лысый затылок отражался в тусклом надкаминном зеркале среди вытравленных на нем диснеевских зверьков. Грамота о принятии отца в Братство оленей, густо исписанная готическими буквами и с множеством печатей, стояла, прислоненная к вазочке, на каминной полке. Меня удивило, что отец еще не спит. Жилетка у него была расстегнута, и он молча смотрел, как я вхожу в комнату. Я спросил:
– Ты вроде хотел, чтоб я принес жареной рыбы с картошкой?
– Странно, что эта растреклятая лавочка еще открыта – в такую-то растреклятую позднь, – сказал отец. Кивком головы он указал на часы с кукушкой и, повернувшись, чтобы выбросить в камин окурок, как бы между прочим добавил: – Они в больнице.
– Ты про кого?
– Про твою бабушку с матерью, про кого же еще! Бабушке опять стало худо. Мы тут целый час пытались тебе дозвониться. Где ты шляешься?
Меня кольнуло неясное опасение: только этого мне еще не хватало. Обыкновенно, когда у бабушки кончался припадок, она сидела себе тихонечко в своем кресле, постепенно набираясь сил для более или менее нормальной жизни. А вот повторный припадок грозил ей, как нам говорили, серьезными осложнениями. Я был рад, что ее убрали из дому.
– А что с ней? – хрипловато, чтоб казаться сочувственно-озабоченным, спросил я отца.
– Ты вот растолкуй-ка мне сперва, что
– У меня… – начал я.
– Ты вот у меня скоро доуменякаешься! – рявкнул отец. – Ну-ка вызывай такси и катись в больницу – мать уже небось вся извелась.
– Да скажи ты по-человечески, что там с бабушкой! – выкрикнул я.
– А что с ней всегда бывает, как ты думаешь? Звони-ка, вызывай такси, – отрезал отец.
Я нехотя вышел за дверь и стал звонить из холла в городской таксомоторный парк. А отец тем временем орал: «И чтоб я больше не видел, как ты являешься домой в такую растреклятую позднь!» Но что-то ему явно мешало разъяриться окончательно: он орал озабоченно и даже вроде бы сдержанно. Да-да, у него что-то еще было на уме. Я положил трубку и начал подыматься по лестнице. Вот тут-то отца и прорвало. Он выскочил из гостиной и в полный голос зарычал:
– Нечего тебе наверху делать!
– Да я просто подожду там такси.
– А я говорю, нечего тебе наверху делать!
– Да умыться-то мне можно, по-твоему, или нет? – спросил я отца и прислонился к стене, пытаясь изобразить смиренную рассудительность.
– Съездишь и чумазый, – откликнулся отец. – А наверху тебе делать нечего. Хватит, напрятал и нахватался там чего не надо!
– Про что это ты толкуешь-то? – скорчив изумленную гримасу, спросил я.
– Сам небось знаешь, про что я толкую, – отозвался отец. И рявкнул: – Ты почему не отправил материно письмо?
Я похолодел.
– Ну, чего молчишь? Или оглох?
– Какое письмо? – пролепетал я.
– Какое письмо? Какое письмо? – сморщившись в злобной насмешке, передразнил меня отец. – А ты брось придуряться-то. Небось получше моего знаешь, какое письмо. Которое мать дала тебе отправить в «Час домашней хозяйки», вот какое!
Я отшатнулся, чувствуя, что на лице у меня застыло паническое выражение, и пытаясь мгновенно сообразить, сколько моих преступлений им уже известно, если они обнаружили матушкино письмо.
– Я же ей говорил, что я его послал!
– Черта лысого ты послал! Оно у тебя в сундуке. А тебе его дали, чтобы послать, растреклятый ты лентяй!
Я немножко приободрился, надеясь, что отец припишет все только моему лентяйству, и с подчеркнутой беспечностью сказал:
– Да послал я его. А в ящике был черновик.
– Какой еще растреклятый черновик? Это материно письмо. И не мог ты его послать, раз оно валяется у тебя в сундуке!
Я спустился на одну ступеньку, чтобы подойти к отцу поближе, и сказал ему нарочито спокойным, растолковывающим тоном:
– В мамином письме было очень много ошибок. Понимаешь? Ну, и я подумал, что если я его перепишу – перепишу без ошибок, – то к нему отнесутся внимательней, вот и все.
– А кто тебя просил его переписывать? И кто тебя просил его вскрывать? Ты бы лучше научился держать свои вороватые руки подальше от чужих вещей. Понял? И скажи-ка мне заодно, откуда у тебя столько календарей?
– Каких календарей?
Этот вопрос вырвался у меня автоматически – так дергается нога, когда невропатолог стукает человека по колену своим молоточком. У меня просто не было времени, чтобы придумать какой-нибудь запутанный ответ или убедительно соврать. Отец глубоко вздохнул и принялся теребить размочаленный ремень на брюках.
– Ты у меня допереспрашиваешься, голубчик, я тебе устрою растреклятую жизнь, – процедил он. – Какие календари! Знаешь небось, какие! Ты не думай, что я не толковал с советником Граббери, потому что я толковал. Он мне все про тебя рассказал. А ты меня выставил на треклятое посмешище, потому что за все хватаешься своими вороватыми ручищами. Где мой разводной ключ из гаража? Тоже небось начнешь спрашивать, какой?
– Ничего я не начну спрашивать! Ты сам-то подумай – ну на кой мне твой разводной ключ?
– А на кой тебе две сотни ихних растреклятых календарей? И на кой тебе растреклятые гробовые таблички? Ты просто повредился в уме, вот и весь сказ.
Я понял, что меня может спасти только ярость.
– Еще бы не повредиться! – заорал я, спустившись в холл и подступая к отцу вплотную. – Я не хотел работать у Граббери с Крабраком, а ты меня заставил. Ты заставил – ты во всем и виноват!
– А ты у меня доорешься, растреклятый щенок! – зарычал отец. – Я тебе враз язык-то оторву!
– Господи, спаси и помилуй, – пробормотал я, машинально закрывая рот,
– Лучше пусть бы он уму-разуму тебя поучил, – сказал отец. – А то, вишь, спаси его и помилуй, ровно растреклятую молодую девицу. – Отец уже остывал, как изъярившийся дотла вулкан. Я сел на ступеньку и обхватил голову руками, чтобы он пожалел меня, несчастненького, и ушел. Он и повернулся уходить, но напоследок проворчал: – Может, хоть мать добьется от тебя какого-никакого толку. И не вздумай орать на нее, как ты на меня орал, а то я повыбью из тебя эту растреклятую дурь. – Он подошел к двери в гостиную, взялся за ручку и принялся вертеть ее туда-сюда, придумывая, как бы закончить разговор нормальным тоном, без крика. Я попытался ему помочь.
– Говорил ведь я тебе, что не хочу работать у Крабрака и Граббери.
– Да ты, нигде не хочешь работать, – отозвался отец. – Тебе бы в самый раз до смерти сидеть на моем горбу. Скажешь, нет?
– Конечно, нет. Я и сам заработаю себе на жизнь.
– Это как же?
– Комические пьесы буду писать, – невнятно пробурчал я.
– Пьесы можно вечером писать, а днем надо работать, – сказал отец. – Кто, по-твоему, займется нашим растреклятым семейным делом, когда меня не будет? Ты об этом-то подумал? – Он ткнул большим пальцем в