— До чего мило и галантно! Значит, по-твоему, я уже выжила из ума?
Это была их обычная манера разговаривать. Знай челядь и мужики немецкий язык, они могли бы многому научиться у господ, понимающих толк в благородном обращении. Внешне галантный и сдержанный, поляк злился сам на себя и с каждым днем все больше ненавидел эту женщину, которая за короткое время превратила его в какого-то холопа времен Тридцатилетней войны. Он хлопнул хлыстом с такой силой, точно хотел рассечь собственное голенище.
— Не только выжившая из ума, но и испорченная и развращенная до кончиков волос — а! сколько у тебя их и осталось!.. Хорошо еще, что вчера у нас не было других гостей, иначе хоть стреляйся от позора. Еще немного, и ты бы при муже села на колени к этому Шнейдеру.
— А ты ждал, что я сяду к тебе? Ты ведь ласкаешь только тех, от кого разит потом и навозом.
— Ну, от них разит совсем не хуже, чем от твоей надушенной одежды и мази, которой ты натираешь щеки.
— Значит, сегодня ты опять будешь на верху блаженства. Думаешь, я не знаю, почему меня не пригласили на эту пирушку в Лауберн? Все знаю, милый, меня ты не проведешь. Винцент фон Шнейдер твой выученик, он лишь пытается воспроизвести то, что ты в свое время умел так великолепно устраивать. Сколько девок у вас там сегодня будет?
На этот раз Холодкевич остановился и даже пригнулся. Где в этой иссохшей бересте помещается столько желчи и скверны? Но ведь она выглядит нездоровой и слабой — что-то похожее на жалость пересилило гнев. Она же больная, от этого и вся раздражительность и неистовство. Сдерживая себя, он пытался продолжать разговор мягче, хотя бы вежливее.
— Мы, мужчины, свиньями были, свиньями и останемся, это, видимо, закон природы. Но ведь ты женщина, ты одна из тех, кому когда-то трубадуры пели свои нежные песни и ради кого странствующие рыцари совершали славные подвиги. И все же ты хочешь присутствовать на пирушке, которая даже у меня, видавшего виды мужчины, вызывает отвращение?!
У Шарлотты-Амалии загорелись глаза.
— А почему бы и нет? Конечно, вместе с тобой. Что я, какая-нибудь фарфоровая кукла или живой человек, не лишенный любопытства, человек с горячей кровью? Йозеф, вели расседлать своего коня и заложить коляску, поедем вместе!
Холодкевич отступил назад.
— Не мели вздор! Ах, если бы у тебя был ребенок!..
Она вновь откинулась на подушки и язвительно рассмеялась.
— У меня?! Ребенок?! От кого же это? Ты ведь перебрался к себе, даже днем меня почти не видишь. Мне только и остается присматриваться, которая же это из дворовых девок начнет пухнуть. Скажи, кто к тебе теперь ходит?
— Шарлотта, я могу поклясться, с тех пор, как мы женаты…
— Ах, не клянись, ради бога. Если сейчас никого нет, так скоро будет, я же тебя знаю. От запаха хлева и льняного мочевила ты уже не отвыкнешь.
Холодкевич передернулся и вздохнул. Стоит ли зря слова тратить? Ведь это не женщина и не жена, а выродок, ведьма! Быстро повернулся и хлопнул дверью. Атрадзенец наконец-то дождался барина; тот выскочил, точно за ним гонятся, вырвал поводья и прыгнул в седло; хорошо, что парень вовремя успел отскочить, иначе он был бы первым, кого Холодкевич за свою жизнь ударил хлыстом.
Шарлотта-Амалия лежала, уставясь в потолок. Неудержимая злоба, вызванная вчерашней попойкой и этим разговором, душила ее, точно злой кошмар. Побаливали голова и живот, во рту отвратительный вкус, горло пересохло, есть не хочется, с души воротит. Попробовала было выпить глоток пива, но тут же выплюнула в глаза Минне. Молоко казалось противным и липким, точно белая, только что выпущенная кровь. Она стала ждать, когда принесут кофе, может быть, придется по душе. С потолка свисала закопченная нить паутины — черная веревка, которую кто-то свил, чтобы ночью сделать петлю и накинуть ей на шею… Проклятые ленивые девки! И тут не прибрали. Позвать бы кучера, всех по очереди растянуть на полу, чтобы корчились и вопили, может быть, и полегчало бы. Но тут же вспомнила, что нельзя, — даже девку ей выпороть нельзя!.. Недавно опять был припадок. Вызванный из Риги лекарь предупредил, что нужно остерегаться сильных ощущений и возбуждения, это может привести к самым печальным последствиям. А жить-то ведь хочется, так хочется жить и испытать все, что манило и дразнило ее в воображении!
Минна принесла кофе. Когда она остановилась у постели, вспыхнуло желание протянуть руку, намотать одну из паскудных прядей этой холопки на палец и… Баронесса даже представила, какое приятное щекочущее чувство пронижет ее тогда. Да ведь не смеет, ничего она больше не смеет, бедная, больная баронесса… Сдержалась.
Кофе был еще противнее пива и молока. Она оттолкнула чашку и велела Минне взять умывальный таз. Мыться она не очень-то любила, но когда горничная смоченной в теплой воде губкой растерла выше колен ноги и потом осушила их мягким полотенцем, она от наслаждения закрыла глаза. Но это длилось короткий миг, а потом вновь подступила злоба. Баронесса встала, надела мягкие домашние туфли и поплелась в зал. В окно никого не видать, все дворовые на полевых работах, только белоголовый мальчишка бегает по въезду на сеновал — вверх и вниз. Осенний безветренный день, воздух не шелохнется. Столбы, поддерживающие навес клети, так отсвечивают на солнце, что глядеть на них больно. Узкая полоска жнивья, подернутая сверкающей сеткой. Луга, обрамленные излучиной опушки с ярко-желтыми купами кленов. Шарлотта-Амалия скривилась. Надоевшая, опостылевшая картина — эти клены, что стоят, растопырившись, и собираются скинуть свой вызывающе яркий наряд… Она присела к столу и дала волю злости.
Почему она должна сидеть в одиночестве и злиться? Стоит Холодкевичу показаться на дворе, как дворовые тотчас к нему липнут со своими бедами и нуждами. А к ней вот никто не идет ни за советом, ни с просьбой. Разве же она не госпожа, которой следует бояться, которую нужно почитать и любить? Страх она вбила в этих лапотников, но разве они уважают ее? Что любви нет и в помине, видать по самому умильному лицу — одно притворство и жульничество. Эти люди хитры, как кошки, — порою могут и подластиться, но в мягких лапах у них вечно скрыты когти.
От злости начали закипать самый настоящий гнев и ненависть, но усилием воли она подавила их — ведь ей же опасно волноваться — и по возможности спокойно перебрала в памяти все, что успели нашептать покойная старостиха, Бриедисова Анна и кое-кто еще. Эти мерзавцы жили тут все время прямо по-скотски, без надзора и страха, распустились — лентяи, мерзавцы, бунтовщики, даже барину не уступают дорогу. Только тогда и можно будет жить с ними в ладу, когда проучишь их как следует и за старые прегрешения, и за новые, и за то, что погубили добрую старостиху. Какой толк отодрать розгами одного, другого по отдельности — зло надо вырвать с корнями, а они разрослись по всей волости. Но зло будет искоренено в самом ближайшем будущем, об этом она уже позаботилась…
Подумав об этом, баронесса потянулась от удовольствия; жаль только, что это приятное чувство быстро исчезло. Но прежде всего надо заполучить того, кто сеет тут дьявольские семена, — главного смутьяна и подстрекателя, этого вояку и душегуба… Она уже не могла усидеть спокойно и приказала Минне позвать новую экономку.
Та вошла, отдуваясь, слишком уже непозволительно раздобревшая для мужички. Звали ее Грета, прежде она была экономкой и сожительницей покойного управляющего Холгрена и только недавно, как и Рыжий Берт, заявилась неведомо откуда. Грузная и неповоротливая из-за ломоты в костях, она не успевала доглядывать за девками, к тому же еще туговата на ухо, поэтому никогда не знала, о чем они перешептываются. Даже барыня должна кричать ей во все горло, а эти молодые сучки, а вместе с ними и все имение слышат то, что ни в коем случае разглашать нельзя. Проку от нее было мало, барыня терпеть ее не могла, а терпеть приходилось, потому что Грета ненавидела дворовых и всех мужиков в волости еще сильнее покойной Плетюганихи и готова была услужить чем только могла. Память у Греты уже ослабела, по правде говоря, помнила она только те события, которые были связаны с поджогом дома управляющего и погромом, учиненным в замке, но зато помнила так ясно и с такими подробностями, точно это было вписано у нее в какую-то вечно раскрытую на одной странице книгу. Она была важной свидетельницей, поэтому ее обязательно следовало держать при себе и беречь до суда, а потом можно будет и прогнать ко всем чертям.