подобных происшествий я, по дарованной мне власти, увеличу штраф вдвое, а кроме того, применю еще более суровые репрессивные меры, о чем приказываю довести до сведения всех мужчин на волостном сходе. Князь Туманов».
Вильде чинно садится и кладет бумагу перед собой. Подниек опасливо посматривает. Прибавил бы от себя хоть что-нибудь. Люди ждут. Придется, видно, самому. Ах, как это неприятно.
— Вы уже слышали… — он подбирает слова. — Изменить мы тут ничего не можем. Наше дело выполнить, что предписано… Господин Рудзит, сколько падает на душу?
— Два рубля тридцать четыре с четвертью копейки.
С минуту длится молчание. Потом все приходит в движение. Многие уже заранее все знали, но прочитанное по бумаге воспринимается совсем иначе.
— Ну, ты, душа? — Граузис дергает Дзерве за рукав шубы. — Ну, вытаскивай кошелек и плати.
— А вот как бы узнать, господ тоже причислили к этим душам? — подмигивает соседу щупленький старичок, кивая в сторону стола.
Сосед хихикает в рукавицу.
— Я отказываюсь! — вдруг громко кричит Спрогис. — Ни копейки не заплачу. Я человек бедный. Мне бы волость должна пособить. Пусть платят те, у кого сапоги на ногах.
Подниек в замешательстве поглядывает на писаря. Тот, сохраняя важность, опять берет бумагу.
— Здесь ничего не сказано о сапогах и постолах. Платить всем — от восемнадцати до шестидесяти лет.
— Несправедливо!.. — Спрогис вскакивает с места. Чувствуется, что многие его поддерживают. — Почему мне, бедняку, платить? Разве я скрываю лесных братьев? Разве я обязан следить за этими арестантами?
Поднимается суматоха.
— А если уж платить, — кричит Мартинсон, — то волостное правление должно бы знать, как разложить. Хозяева могут дать и по три рубля, а бедняки пусть по рублю.
— Ах, вот как! — ехидно усмехается Дзерве. — А кого лесные братья защищают, хозяев или этих, неимущих?
— За что хозяевам платить? — кричит Бите, отколупнув от бороды и бросив на пол последнюю сосульку. — Вы бегали по митингам. Были у социалистов первые друзья. Вам и платить.
Сквозь галдящую толпу почти незамеченным пробирается барон Вольф и садится рядом со Скалдером.
— У кого своя усадьба, те больше всего боятся лесных братьев и социалистов, — орет Мартинсон. — А у меня грабить нечего. У самого ничего нет. Помещики просили, чтоб прислали солдат. Пусть теперь они их и оберегают.
— По-моему, пусть платят одни помещики, — ехидно поглядывая на барона, тихо говорит соседу веселый старичок. — Они позвали сюда войско, пусть и платят.
— Это свинство! — протестует Граузис. — Оружие отбирают, — что же нам, с голыми руками, что ли, идти на грабителей.
Скалдер через стол наклоняется к Подниеку.
— Вы допускаете критику действий правительства. Как бы вам не пришлось потом ответить…
— Молчать! — кричит Подниек, весь побагровев, грохая кулаком по столу. Разглагольствования толпы его меньше задевают, нежели замечания Скалдера. — Приказано штраф разложить на души. Платить всем, и баста. Нечего больше рассуждать.
— Позвольте слово, — встает Скалдер. — Люди добрые, напрасно вы волнуетесь и спорите. Власти так определили, и ни мы, ни волостное правление ничего не могут изменить. Я тоже думаю, что штраф следовало бы разложить иначе. Но, если волостное правление ничего не сделало или не могло сделать, значит, все остается в силе. Одно мне хотелось заметить. Нам кажется, что совершена несправедливость, что мы не виноваты. И в самом деле, в этом преступном нападении ни вы, ни я не повинны. Но давайте подумаем хорошенько, нет ли все же и на нашей совести греха? Разве мы весь прошлый год не видали, что тут творится? Разве кое-кто из нас не знал, что где-то в кустах или рощах происходят сходки социалистов? А разве мы шли и сообщали властям, помогали справиться с этой напастью? Когда социалисты разгромили и ограбили поместья, мы даже радовались: мол, помещичье добро, пусть берут. Когда они оскверняли церковь и издевались над нашим пастором, кое-кто открыто говорил: а мне какое дело, господа его поставили, они пусть и охраняют. Когда на кладбище во время поминок кто-то повесил на березу красную материю, — разве не хохотали наши парни до колик, видя, как урядник, исполняя свои служебные обязанности, лезет на дерево снимать ее? А многие ко всему были равнодушны. Больше того. Я могу прямо сказать, что кое-кто и в самом деле надеялся втайне, что насилием и сопротивлением правительству можно добиться свободы. Многие ждали от социалистов освобождения, земли и всяких благ. Вот почему мы докатились до такого состояния. Кто же теперь может сказать, что он не виноват, что с ним поступают несправедливо?
Скалдер садится. В комнате снова тишина.
— Правильные слова, — произносит кто-то. — Дураки мы были.
— Все точно ослепли. Собирались одолеть правительство и войска.
— Освободители… — издевается Дзерве. — Землю им делить… Если я усадьбу свою потом нажил…
— Ты-то, положим, ее от отца унаследовал. Пьешь и пропить не можешь.
— А что — разве я не свое пропиваю? Разве я прошу у кого-нибудь помощи? Кому какое дело?
— Землю делить! Хорошую землю вы бы и не увидели. Себе выделили бы лучшую, а другим — болота и перелоги.
— Тебе? Дубиной по башке, вот что ты получил бы.
— Все из одной миски и одной ложкой. Сегодня ты носишь пиджак, завтра я. Все поровну. Я, к примеру, встаю в четыре утра, ты — в девять, но плата нам одна. Ты работаешь, а я в корчме сижу, а миска со щами чтоб у каждого была на столе… Равенство, братство…
— И свобода… Ха-ха-ха!..
— Если у тебя жена помоложе и покрасивее, то я беру ее себе!
— Поровну, все поровну! И жен тоже пополам. О детях пусть печется, кто хочет…
— Ха-ха-ха!
— Сумасшедший дом… Настоящий сумасшедший дом!
Ян Робежниек, прошептав что-то Подниеку, встает.
— Цсс! Учитель будет говорить. Дайте учителю сказать!
Ян одной рукой опирается на стол, другую отводит за спину. Клетчатый шейный платок распахнут, из- под него виднеется чистый воротничок и галстук в зеленую полоску.
— Уважаемые господа! — начинает он спокойно, без ораторских претензий, постепенно повышая голос и поднимая голову выше. — Уважаемые господа! Я вполне согласен с предыдущим оратором, господином Скалдером. Все мы безусловно виноваты в том, что нам пришлось недавно пережить, одним в большей, другим в меньшей мере. Действительно, все мы были недовольны и ждали от социалистов больших дел. И не только вы, простые труженики, но и мы, интеллигенты, которые обязаны были глубже видеть и вести за собой других. Все мы были слепы, ждали чудес. Не понимали, что развитие экономической и общественной жизни происходит по своим строгим внутренним законам. И никто не в состоянии изменить их, как не в силах ускорить вращение Земли вокруг своей оси. Не поняли и того, что у народа есть свои, укоренившиеся веками взгляды и идеалы, свой привычный трудовой уклад, свой быт, который невозможно в один день разрушить и отбросить… — В руке у Яна маленькая бумажка. Он в нее заглядывает. — Да. А главное, позабыли ту историческую истину, что грубая сила, насилие неизбежно порождают новое насилие. Силой невозможно ни сломать, ни преобразовать мир. Внешняя революция — не что иное, как дикость и разрушение. Мы должны идти по пути внутренней, индивидуальной революции.[25] Мы должны стать лучше, развить в душе своей стремление к свободе, справедливости и красоте. Когда человек сам освободится от своих пороков — корыстолюбия, жестокосердия и себялюбия, — тогда и только тогда жизнь наша может стать свободной и прекрасной. После тяжелых испытаний нам пора теперь вступить на новый путь — индивидуальной революции. Тогда и вся культура