После обеда Ян Робежниек идет отдыхать, строго предупредив учеников не беспокоить его. Часа в четыре зажигает в кабинете лампу и берется за свои рукописи, просматривает книги и вкушает блаженный покой.
Он может себе такое позволить. Разве он не заслужил? Откинувшись на спинку кресла, предается воспоминаниям о минувших мрачных временах, когда он с торбочкой за плечами пробирался через сугробы в волостную школу, как теперь его ученики. В темные зимние вечера проходил мимо этого самого освещенного окна и со щемящей завистью поглядывал, как уютно сидит учитель и дымит своей трубкой… Вспоминает он и ту пору, когда был помощником у Салминя, терпел и сносил все прихоти и капризы самовлюбленного старика. А затем — только что минувший, страшный, беспокойный год… О нем и вспоминать не хочется.
Хорошо, что все уже позади и наконец-то наступило успокоение. Конечно, жертв было много. Народ ужасно пострадал за свою безумную попытку освобождения. Но истории неведома жалость. Никогда она не знала ее. Пути истории залиты кровью. И к лучшему будущему все народы бредут по колено в крови.
Кое-что все же достигнуто. По крайней мере доказано, что с людьми нельзя обращаться, как со стадом бессловесных животных. Какие-то свободы добыты. Их уже не отобрать. Чуть посвободнее стало слово, немного вольнее стала жизнь. Первый шаг сделан. Теперь довольно. Хватит.
Все те насилия, о которых еще и сейчас приходится слышать, — явное безумие. Бесспорно, лесные братья более достойны сожаления, нежели возмездия. Хоть бы унялись. Чего они хотят добиться? Сами накликают на себя беду и других губят. Теперь все должны жить тихо и спокойно.
На лбу Яна появляется морщина. Но тут же исчезает.
Себя ему не в чем упрекнуть. Он исполнял долг. Не забивался трусливо в угол, не малодушничал, когда верил, что можно принести пользу и когда нужны были деятели. Даже рисковал своим положением и жизнью. Но зато остановился вовремя, на самом краю пропасти, когда само общество уже не хотело идти дальше и только одиночки, фанатики революции да одержимые слепотой социалисты пытались силой толкать его вперед.
Он превозмог это ослепление и узость взглядов.
Ограниченность — убийственна. За нею всегда стоит пошлость. А социалисты прикрываются партийной догмой, как панцирем. Они напоминают схоластов-богословов, против которых так яростно выступают. Хотят одни заповеди заменить другими. Но свободный человек восстает против всяких догм. И уж художник ни в коем случае не смеет быть догматиком. Художник должен быть самым совершенным воплощением индивидуальной свободы. Любая политическая доктрина слишком узка, чтобы он мог довольствоваться ею. Художник всегда должен помнить о великих ценностях высшей культуры и служить только им.
Ян окидывает прочувствованным взглядом свои книги, бумаги и остается вполне доволен собой.
Художнику необходим определенный минимум житейских удобств. Иначе немыслим плодотворный труд. Если ноги мокнут, а уши мерзнут — фантазии не до полета и рука не в силах творить. Нужны тишина и покой и за окном и на душе…
И все это есть теперь у Яна. Особенно в воскресные дни. Тем более если за воскресеньем идет табельный день, как сегодня. Тогда он с самого утра расхаживает без воротничка, в мягких туфлях. Посидит у жены в спальне, поиграет с ребенком, который вот-вот уже начнет походить на человека и поэтому не кажется больше таким некрасивым и противным, как вначале. Возьмет книгу, приляжет на кушетку и почитает немного. Потом садится на любимое место за письменным столом и перелистывает последний журнал.
С особым чувством перечитывает собственные стихи. Во всей книге они самые красочные и содержательные, это скажет каждый. Пробегает глазами редакционную статью. Ну прямо как будто вычитали в его сердце. Каждое слово истина. Пускай материалисты и упрямые, закоснелые в своих доктринах, как в скорлупе, социалисты злятся сколько угодно — им не опровергнуть ни одного слова. Ни одной запятой.
Мы не отщепенцы и не реакционеры, как нас ругают. Напротив — реакционеры как раз те, кто прикрывается узкой догмой и решительно не желает ничего видеть за ней. Настоящие революционеры — мы. Потому что мы стремимся углубить революцию. Распространить ее на сферу духовной культуры. Мы и там хотим переоценить ценности и предоставить индивидууму полную свободу. Полную, неограниченную свободу! Особенно в искусстве!.. Долой старых идолов! Да здравствует вечно бурлящий, неустанно ищущий новых откровений, ненасытный дух человеческий!
Когда Яну становится скучно от подобных размышлений, он извлекает со дна ящика тетрадь с разными заметками и расчетами. С самодовольной улыбкой перелистывает ее. У него недавно появились некоторые практические замыслы, но он не может, заглянув в тетрадь, слегка не поиронизировать над собой.
Он, учитель и поэт, собирается стать землевладельцем и вести собственное хозяйство. У старого Зиле сожгли усадьбу, сын его скрылся — и старик ищет покупателя на свой земельный участок. Сто сорок пурвиет сносной земли. На что они бедному старику? Он хочет за них пять тысяч пятьсот. Пять тысяч Ян уже дает — дело за пятью сотнями. Но они как-нибудь договорятся…
Подсчитывает, сколько придется заплатить сразу и по скольку надо будет вносить в последующие два года. Сколько потребуется на покупку скота, инвентаря, на семена и постройки… Такие дела он хорошо знает. И это так интересно. Теперь он заглядывает в тетрадь чаще, чем в журнал, где напечатаны его стихи. Стихи красивы, но сколько за них дают? Разумеется, и работой учителя нельзя пренебрегать. Но как она оплачивается? Человек, в особенности поэт, прежде всего должен быть обеспечен материально, и только тогда можно требовать от него прочувствованных и выношенных творений.
В приподнятом, радостном настроении Ян идет поболтать с женой. Правда, она мало смыслит в житейских делах, однако всегда соглашается со всеми его начинаниями и восторгается вместе с ним. Мария не выносит шума школьников за стеной и думает: до чего же приятней будет жизнь в тихой усадьбе. Малыш болтает голыми ножками и лопочет что-то свое. Ян охотно играет с ним минуту-другую…
Перед обедом неожиданно приходит тесть. По правде говоря, его присутствие Яну в какой-то мере даже приятно. Двухдневное безделие уже наскучило. А Мейер в последнее время снова повеселел, стал разговорчивей. Приятно немного поболтать с ним.
Сегодня Мейер в ударе. Вчера вечером вернулся из Риги, куда его вызывал сам барон. Тот сначала принял его сурово, но потом оттаял, стал приветливее. Мейер оставлен управляющим. Недели через две матросы уйдут из имения. Для поддержания порядка на станцию прибудет пристав с восемнадцатью стражниками. Мейер снова займет свою прежнюю квартиру. Будущим летом, если барону выдадут государственную ссуду, начнется ремонт замка. Тут уж можно будет урвать кое-что из материалов для постройки новой усадьбы — Яну.
Мейер самодовольно хохочет, и Ян вторит ему. Он с удовольствием смотрит на тестя, у которого уже отросли волосы и борода снова становится пушистой. Правда, он заметно поседел, но выглядит гораздо представительней.
Пообедав, Мейер тщательно вытирается салфеткой и с улыбкой глядит на дочь и зятя.
— Может, прокатимся — втроем?
— Ой! — взволнованно говорит Мария. — Мне нельзя! Мне надо особенно остерегаться простуды.
— Да, — через силу соглашается Ян, — предложение очень заманчивое. Но ей надо беречься.
— Ну, да не опасно. Просто вы привыкли тут в доме к жаре. Чистый воздух никому не вредит. Нужно только тепло одеться — погода такая расчудесная. Собирайтесь. А за малышом приглядит Юзя.
Они одеваются и едут.
Ян с Марией сидят в просторных санях; медвежья полость приятно греет ноги. На Марии теплая шуба, руки засунуты в муфту. Голова повязана шелковым платком, поверх которого накинута белая вязаная шаль. Ее узкое укутанное личико кажется до смешного маленьким. Нос и щеки сразу розовеют.
Едут смотреть свою будущую усадьбу.
Под глубоким снегом трудно что-нибудь разглядеть, но следы пожарища не смогла скрыть даже вчерашняя буйная метель. Черными пятнами проступает из-под снега фундамент. То здесь, то там торчат части каких-то машин, обруч от бочки, дужка от ведра. У самой дороги валяется пристреленная, окоченевшая облезлая собака.
После метели погода и впрямь кажется очень теплой. Туман рассеялся, и не моросит. Темные