нибудь обязательно услышит ваше предупреждение, и, случись самое худшее, вас вызовут на ковер, за то, что вы не были достаточно убедительны.
— За то, что я не кричал громче, чем кричал. Значит, должен оставить все это на своей совести!
— Нет, Арни, отнюдь нет. Вы слишком умны, чтобы нести такой груз в одиночку, потому вы и поделили его со мной.
— Вас это обременяет?
— Ни в малейшей степени. Я не считаю, что жизнь губернатора ценнее любой другой. Это редкий осел. И для моей совести его смерть — все равно, что для слона комариный укус.
Наступило молчание.
— Ладно, Мервин, вы выиграли спор. Но что мне делать, если случится худшее?
— Когда этот матч, будь он неладен?
— Завтра в восемь вечера.
— Вы, разумеется, пойдете?
— Меня туда и на аркане не затащишь. Как психиатр, я не перевариваю людских скоплений. Их вид заставляет меня утрачивать веру в индивидуума, без которой… вы понимаете.
— Ну и прекрасно. Крамнэгел сказал, когда он собирается совершить свой злодейский поступок?
— Он сказал, что губернатор должен обменяться рукопожатиями с игроками обеих команд, а затем открыть памятную доску, которая, как я полагаю, находится на краю поля. А затем, сказал он, губернатор уже не вернется на свое место, потому что будет мертв.
— Ясно. На рукопожатия, надо считать, уйдет минут десять. Губернатор, наверное, захочет задать игрокам несколько вопросов, услышать их ответы — этим исчерпываются его представления о поддержании отношений с общественностью, — так что дадим ему на все двенадцать минут, согласны?
— Согласен, будем считать восемь двенадцать.
— Затем его речь — ну, это минут пять, не больше. Одно в нем хорошо — не может долго говорить. Итак, получаем восемь семнадцать. В это время он уже будет подниматься обратно на свое место. Следовательно, трагедия может произойти где-то в восемь восемнадцать. Начнется суматоха. У вас на завтрашний вечер не назначен с кем-нибудь ужин, Арни?
— Нет.
— Я бы на вашем месте проехался часов в девять мимо полицейского управления.
— Под каким предлогом?
— Да просто так, по дороге.
— А где будете вы?
— Я заеду по пути из аэропорта. Я прилетаю без четверти десять.
— Следовательно, вы ожидаете, что это произойдет?
— Надеюсь и молюсь, что нет, — серьезно сказал Шпиндельман. — Но в любом случае я еду домой мимо полицейского управления.
19
Огни прожекторов освещали поле стадиона подобно лампам, освещающим гигантскую операционную, сосредоточиваясь на центре действия и скрывая в тени сидящих по сторонам зрителей. Обе команды выстроились друг против друга, кое-кто из игроков нервно переминался с ноги на ногу, и почти все беспрерывно жевали резинку. Монсеньор Фрэнсис Ксавьер О'Хэнрэхэнти, круглая физиономия которого, похожая на голландский сыр, излучала благоволение к людям и подчеркивала своим выражением важность происходящего, представлял своих игроков улыбающемуся губернатору. От улыбки лицо губернатора покрылось густой сетью морщинок, он стал похож на азиата. Как и подобает в подобных случаях, он беседовал со спортсменами, словно каждый из них представлял для него огромный интерес, но стоял он слишком далеко, слов не было слышно. Время от времени в перекрестие оптического прицела попадала то его голова, то шея, то грудь. Губернатор начал пожимать руки игрокам другой команды. Улыбка монсеньора теперь несколько поблекла, зато щеки губернатора раздулись от восторга. Он был в глазах широкой публики само восхищение, олицетворение порядочного человека. И вот, наконец, его подводят к углу трибун стадиона, где часть бетонного выступа задрапирована флагом штата. Губернатор произносит короткую и весьма энергичную речь, отмеченную печатью того самого запинающегося красноречия, благодаря которому он приобрел стольких друзей, ибо оно характеризовало его как человека, в коем ясность ума сочеталась со множеством очаровательных недостатков. Понять, что он говорит, не мог никто, поскольку микрофоны были не в порядке и из громкоговорителей вырывался лишь оглушительный свист. Вот перерезана лента, и полотнище флага соскользнуло, открыв памятную доску с барельефами мужчины и женщины — благотворителей, пожертвовавших деньги на строительство стадиона. Девушки, дирижирующие восторгами толпы, запрыгали вокруг, размахивая вычурными жезлами и полупристойно двигая коленками. Губернатор начал взбираться по ступенькам на свое место, повернувшись вполоборота к монсеньору и с явным интересом обсуждая с ним что-то. В перекрестии прицела вырисовывалась его голова, затем шея, затем спина. Волна дыма скрыла его.
На огромном лице монсеньора появилось выражение ужаса, и оно застыло в гримасе беззвучного душераздирающего вопля. Вниз по ступенькам катится кресло-коляска, в поручни впился окаменевший от страха Ред Лейфсон. Ал Карбайд пытается подать сигнал, но из свистка не вырывается ни звука. «Это Барт! Барт!» — вцепилась ему в плечо Эди. Ал Карбайд стряхивает с себя ее руки жестом злодея из немого кино, и она падает наземь; сквозь штукатурку на ее лице пробивается маска гнева. Стоп-кадр. Крути сначала. Улучшенный вариант. Губернатор снова пожимает руки спортсменам. Крупным планом лицо Лейфсона, нашептывающего очередную порцию гадостей в свой микрофон; культи его ног закутаны пледом. Не перестает улыбаться монсеньор, беспредельно уверенный в том, что небеса благословят все его деяния, устремления и надежды. О господи, ну что за жвачные животные эти спортсмены! Стоит лишь прикрыть глаза, и можно подумать, что ты на фабрике — так шумно перемалывают жвачку их челюсти. Снова заговорил губернатор, изображая заинтересованность и энергично двигая челюстью: загорелая дубленая кожа, которой бесчисленные мужские лосьоны, а также туалетные воды с запахами деревьев, листвы и травы придают росистую свежесть. Снова церемония у затянутой флагом стены, снова хорошо подобранные слова, те же самые, наверно, слова звучат из динамиков так громко что в пору лопнуть барабанным перепонкам. Снова падает полотнище флага, открывая барельеф, снова девушки с коленками… Перекрестие прицела движется в такт сердцебиению. Не дышать… Так, хорошо… Губернатор и монсеньор поднимаются по ступенькам, их улыбки сменяются постными минами — не иначе как рассуждают о современной молодежи. Перекрестие прицела замирает над их головами, и вот их головы вплывают в сектор обстрела. Губернатор заполняет собой весь прицел. Шея. Затылок. Снова палец нажимает на спусковой крючок, и снова губернатора окутывает облако дыма. На лице монсеньора вновь появляется агонизирующее выражение, только на этот раз по нему течет кровь. Кровь отменяется. Монсеньор глубоко признателен. Кровь на ком бы то ни было, кроме Христа, сын мой, является богохульством. Ладно, ладно, я ведь не спорю, святой отец. Ал со своим онемевшим свистком. Эди, одетая под Клару Бау.[33] Ред Лейфсон — неожиданно за рулем гоночного автомобиля — слишком быстро срезает угол. Шины визжат, он прикрывает лицо рукой, машина вдребезги. Из-под обломков легко выбираются две ноги и уходят. Отставить. Снова все сначала. Губернатор улыбается обеим командам. Челюсти все жуют и жуют. Вопросы. Спортсмены уже начинают уставать — кому охота отвечать на них? Они ведь не интеллектуалы. Бегать им привычнее, чем говорить, и губернатор понимает это. Он улыбается все той же полной мужественности улыбкой. Теперь очередь флага. Несколько хорошо подобранных слов, несколько тысяч, несколько миллионов, да начинайте же, наконец, матч. Положение спасает звонок. Безжалостный трезвон. Что такое — воздушная тревога? «Они» напали? Русские, китайцы, «нехорошие» пришельцы с другой планеты, жаждущие покорить нас и плюющие на демократию? Губернатор смотрит в небо, прикрыв глаза ладонью. Внезапно его окружают генералы, жующие, подобно спортсменам, резинку. Что — время для нескольких хорошо подобранных бомб? О господи, да если этот трезвон не кончится, губернатор просто не сумеет подняться на трибуну навстречу своей смерти. Неужто никак нельзя это