Пошли.
Ах да!.. Нужно же было подумать о чем-то важном. О чем-то очень большом и неудобном, что мешает нормально жить, – просыпаешься утром в уверенности, что все нормально, что скоро весна и хорошо бы купить новые джинсы и туфли на каблуке, а потом вспоминаешь, что теперь все по-другому. Все заслонило это большое и неудобное, и невозможно ни обойти его, ни забыть о нем.
В нашем доме убивают людей.
Мрут и мрут, как мухи, сказала ничейная баба Фима.
Олимпиада так устала, что не могла думать, это большое и неприятное покачалось-покачалось, да и упало на нее, и придавило, и теперь она почти не может дышать.
Добровольский пришел и сел рядом, на неудобный угловой диван, где Олимпиада пыталась дышать, и открыл компьютер. Олимпиада видела, как двигаются его руки, открывающие серебряную крышку. Компьютер был странный, совсем плоский, серебряный, с яблочком на крышке, которое засветилось молочным светом, когда Добровольский его включил.
Покосившись на нее, он понажимал на кнопки и стал проворно печатать, кажется, по-французски.
Олимпиада смотрела телевизор. Огромный, как озеро, на широченных слоновьих ногах. Может, это телевизор упал и придавил ее и теперь она не может дышать?..
Всхлипнув, она закрыла глаза.
Добровольский печатал и на секунду перестал, когда она всхлипнула.
– Давай я положу тебя спать!
– Нет.
– Тогда, может, чаю дать? С ромашкой?
– Нет.
– Как хочешь.
Сбоку она видела его щеку, заросшую черной разбойничьей щетиной, на ней лежал молочный свет от компьютерного яблочка. Рукава он опять закатал, словно приготовляясь к черной работе, а сам сел печатать на компьютере!
Он ей так нравился, что было перед собой неловко. Вот так бы сидела и рассматривала его, если бы то большое и неудобное не давило на нее, мешая вдыхать и выдыхать.
Но когда он сел рядом, дышать стало легче, как будто он сразу разделил с ней тяжесть. На двоих не так тяжело.
– Не смотри на меня, – буркнул Добровольский, не оборачиваясь. – Ты меня смущаешь.
Олимпиада покорно отвернулась и стала смотреть в телевизионное озеро.
Нет, в пруд. В телевизионный пруд. Озеро не может быть правильной формы, а пруд может. В парке Екатерининского дворца в Царском Селе именно такие пруды – прямоугольные, гладкие, с темной водой, будто перетянутые гладким шелком.
Вот настанет май, и можно на несколько дней поехать в Питер.
Там будет ветрено и очень просторно, как бывает только в Санкт-Петербурге, даже когда по улицам слоняются толпы туристов. Над Петропавловской крепостью будет сиять холодное северное солнце, и голуби на ступеньках Казанского собора будут, треща крыльями, расплескиваться в разные стороны, когда мимо проедет мальчишка на велосипеде. Такси повезет ее, Олимпиаду, по Московскому проспекту, длинному и широкому, таких проспектов почему-то нет в Москве! Когда машина остановится на светофоре, Олимпиада станет таращиться в разные стороны, каждый раз с новой радостью узнавая этот город, его серый камень, его шпили и башни, его сдержанную строгость и простор проспектов и тесноту подворотен и дворов. Когда бы Олимпиада ни приехала в Питер, она каждый раз почему-то обязательно видела целующуюся парочку, словно город так подмигивал ей и говорил, что тут у нас ничуть не хуже, чем в Париже! В прошлый раз парочка целовалась у проходной Кировского завода. Было хмурое холодное утро, прохожие с замкнутыми питерскими лицами спешили по делам, пахло морем и автомобильными выхлопами – немыслимое сочетание!.. Парочка целовалась под дождем – очень юные, наивные птенцы, которым дико не хотелось расстаться даже на полдня. Люди выходили из проходной и старательно и участливо обходили парочку, и в этом тоже было какое-то особое питерское ощущение – молодости, скрытого огня, близости небес.
Она будет гулять там одна, совершенно одна, наедине с городом и рекой и…
По правде говоря, было бы значительно лучше, если бы там с ней гулял Добровольский.
– А? – спросил он рядом. – Что ты сказала?
Она ничего не говорила, но он, наверное, услышал ее мысли.
– Ты любишь Петербург? – бездумно спросила Олимпиада.
– Да, – ответил Добровольский, не отрываясь от клавиш. – Очень. А что? Мы туда уезжаем?
Олимпиада промолчала.
Телевизионный пруд залился ярким светом, и в нем открылась сцена, а на сцене появились какие-то беспечные люди в блестящих нарядах. Олимпиада стала смотреть на людей.
Добровольский снял с груди телефон – мотнул бычьей шеей – и положил его рядом с компьютером, и опять застучал по клавишам. Мобильник протестующе пискнул.
– Ну? – спросил Добровольский у телефона. – Чего тебе не хватает?..
– Мне? – удивилась Олимпиада, поглощенная зрелищем блестящих девушек. Они громко пели, махали гривами и почему-то то так, то эдак оглаживали свои бюсты, хотя песня была вовсе не про бюсты, а про часики и стрелочки. Олимпиада все пыталась понять, при чем тут бюсты, и это ей никак не удавалось.