Олимпиада Владимировна тихонько застонала и осторожно положила раскрытую ладонь ему на затылок. И притянула его к себе, хотя невозможно быть ближе!
Или еще возможно?
Добровольский открыл глаза, очень темные и блестящие, и посмотрел на нее серьезно. Она вся лежала у него в руках, словно перетекала, менялась, как вода в ручье, а ему хотелось сильно сжать ее, сделать ей больно, завлечь поглубже, так, чтобы точно не было пути назад. Ищи не ищи, не найдешь. Он не хотел ее пугать, но и слишком осторожничать не мог – прав, прав его швейцарец! Русские дикие и необузданные, скифы, азиаты, и восточная кровь, тысячелетиями вливавшаяся в славянскую, сделала ее гораздо более темной, чем добропорядочная европейская.
О нет, нет. Я независим. Я не отвечаю ни за кого, кроме себя, и не попадаю в ситуации, в которых от меня ничего не зависит.
Но странно было даже представить, что он сам, по собственной воле, сможет сейчас все остановить или повернуть вспять.
Он ничем не управлял – по крайней мере, в себе самом. Он еще сдерживался, но понимал, что все уже решено, и решено не им.
Кто-то привел его в дедовский дом, в маленькую и не слишком удобную квартирку, как приводил уже десяток раз, но тогда приводил за чем-то другим, не за Олимпиадой, а теперь привел именно за ней. Кто-то уложил ее прямехонько ему в руки, и теперь он очень старался не слишком сжимать их, чтобы не сломать ей ребра и не повредить жизненно важные органы.
Никто никогда не укладывал женщин ему в руки. Всегда они появлялись потому, что он прилагал определенные усилия в этом направлении, и они тоже, и плодом совместных усилий становился роман или романчик, постелька, иногда более, иногда менее зажигательная, и финал, тоже более или менее зажигательный.
Все было более или менее рассчитано, более или менее перспективно и более или менее понятно – в прошлом, настоящем и будущем.
Сейчас, целуясь с Олимпиадой на неудобном угловом диване, где и прижаться-то друг к другу не было никакой возможности, Добровольский точно знал, что ничего не рассчитано, ничего не понятно, а с перспективами большой вопрос. В смысле, с его собственными перспективами.
Эта женщина может с ним сделать все, что пожелает. То есть решительно все – например, исчезнуть из его жизни, и выбираться из-под обломков он будет долго, трудно, мучительно, и, вообще говоря, неизвестно, выберется или нет.
Он думал, что все за нее уже решил сам, что его возраст дает ему массу преимуществ перед ней, и самое, самое главное преимущество – независимость.
Преимущество не было реализовано, говорят комментаторы на спортивных соревнованиях. Независимость растаяла в огне, который был в девушке, лежащей у него в руках.
И он еще изо всех сил старался не тискать ее, не трогать ее грудь, не гладить ее коленки или локти, потому что за коленками и локтями начиналась пропасть, в которую страшно было заглянуть.
Я боюсь, понял Добровольский. Так боюсь, что сейчас заплачу.
Я боюсь сделать ей больно – не в том смысле, что придавлю с медвежьей силой! Но я могу не справиться с жизнью, чего-нибудь не учесть, запутаться, и она останется одна, без меня, а я за нее отвечаю!
Отныне и во веки веков.
Она шевельнулась, и Добровольский все-таки аккуратно пристроил руку, не на грудь, а рядом, и от этой аккуратности на лбу у него выступил пот. Недешево она ему давалась.
Целовать ее не было сил, и не целовать не было сил, и он никак не мог понять, в чем дело, почему она просто принимает его и ничего не делает… в ответ?.. Тоже боится пропасти?..
Он подышал некоторое время, а потом спросил:
– Почему мы целуемся на угловом диване?
Как будто она должна была хватать его и тащить в спальню!
– Потому что нам лень передвигаться, – ответила Олимпиада немного дрожащим голосом.
– Тогда давай все-таки передвинемся, – решительно сказал Добровольский, поднялся и за руку потащил с дивана Олимпиаду.
Таким же порядком, за руку, он привел ее в спальню, где почему-то горел свет, и он хлопнул ладонью по выключателю – погасил. Олимпиада, которая подостыла за дорогу до спальни, посмотрела на него с опаской.
Он не дал ей передумать, хотя, может быть, она и не собиралась! Он снова стал целовать ее, но уже по-другому. Теперь было уже совершенно понятно, что это только начало прыжка, первый шаг в бездну, и ничего уже нельзя отложить или переделать.
Олимпиада оглянулась на кровать, опять посмотрела на него и потрогала ладошкой его губы. Добровольский поцеловал ее в ладошку.
– Ну что?
– Может, ты думаешь, что я все это проделывала сто раз с разными мужчинами, но… я не проделывала. У меня только Олежка…
– У тебя только я, – возразил Добровольский с досадой и вдруг сильно подхватил ее под коленки и бросил на кровать.
Олимпиада упала, тараща изумленные глаза.
Он упал рядом, повернул ее, прижал к себе, обнял со всех сторон, так что рядом с ним – или внутри его, потому что он был вокруг, – она почти не могла дышать. Он быстро расправился с ее клетчатой ковбойской