уточнять, ни настаивать.
Обратная дорога прошла более удачно, но куда мрачнее. Hа флагштоке, как надолго спущенный парус, беспомощно прильнув к толстому потемневшему древку, вис линялый флаг Российской Федерации. Стоя на тонких, мятых рельсах, дремала серо-оранжевая «кукушка»: небольшой дизелек, похожий на устаревший трамвай. Hа игрушечных путях узкоколейки ржавели три вагона с проваленными окнами и облезшей краской.
Между ними и тут бродили вездесущие коровы. Тимофею оставалось теперь утешаться той блудной аналогией, что эти коровы и есть тучные академики, превращенные местной Цирцеей по местному подобию. Hа посадке встретили того самого молодого охотника в камуфляже. Вид он имел вполне цивилизованный, но хмельной. Hа этот раз он был куда дружелюбней и, назвавшись Костей, разговаривал охотно.
– Дорожка-то на костях, – довольно сообщил он. – Заключенные строили. Своих поначалу загнали, да и привозили еще из России. В общем, было дело. Тут в соседнем ущелье еще одна, побольше. Хотели, слышал я, соединить их, но хребет не прошли. Да и война как раз началась. А я смотрю, вы или не вы? Смотри ты, дошли. А мы с Палычем думаем: куда они в такую погоду прутся? Палыч – ну, мужик, с которым мы были. Егерь он тут. Мы бы вас взяли, да нам в другую сторону надо было: силки поехали проверять... – Внезапно он оживился: – Давай по сто?
– Хоть по двести, – ответил Тимофей.
Но за водкой Костя не пошел, хотя магазин в двух шагах за их спинами щерился приоткрытой дверью.
В вагоне перебрасывались обрывочными фразами, которые значили только то, что значили.
В станице, куда пришла «кукушка», надо было пересесть на автобус, и они пошли на автовокзал. Здесь на бетонной стенке, укрепляющей склон, красовалась видная отовсюду жирная надпись красной масляной краской: «Армяне наши враги».
– Почему армяне? – спросила Варвара.
– Потому что здесь много армян, – хмуро ответил Тимофей. Он чувствовал непонятную слабость. Из головы не шел какой-то турист, отделившийся от стены и принявшийся яростно щелкать заводом фотоаппарата удалявшуюся «кукушку» и вместе с ней стоявшего на задней открытой площадке Тимофея. Тимофей уныло представлял, как спустя много лет, когда его, может быть, не будет в живых, чьи-то чужие любопытные глаза будут шарить по глянцевому кусочку картона и сам он будет по-прежнему стоять, держаться за поручень и глядеть в объектив. Хотелось вернуться, засветить пленку, закричать ему, этому придурку: не трогай, отдай мою жизнь.
В автобусе Костя не отставал от Тимофея. Костя продолжал свои краеведческие рассказы, что-то говорил про Заваду и мял в руках номер «Мото-ревю».
– Мой любимый журнал, – гордо пояснил он. – У тебя какой дома мотоцикл? – спросил он, а когда услышал, что нет никакого, на его лице изобразился вопрос примерно следующий: «Что же, совсем ничего не едите?»
– Хадыженск большой город? – спросил Тимофей, чтобы что-нибудь сказать. – Больше Апшеронска?
Парень лихо сплюнул на пол.
– Плюнуть и наступить, – сказал он и действительно наступил на плевок своей кроссовкой.
Все дальнейшие ответы были в том же ухарском духе. Варвара взирала на парня с нескрываемой брезгливостью.
– Hу что? – спросил Тимофей через шесть часов в Краснодаре, прищурившись на герб железнодорожного вокзала.
– Лучше на самолете, – ответила Варвара и затравленно оглянулась.
март 1920
Наконец пошли, вытянувшись длинной змеей, и сразу стали набирать высоту вдоль последних редких буков с необъятными замшелыми стволами. Николай шел в середине длинной серой ленты людей, уставив глаза себе под ноги. Пот заливал ему глаза. То справа, то слева открывались, казалось, близкие безлесные вершины в черных бороздах скал, седловина которых и была перевалом, но они шли и шли, а вершины оставались как будто на прежнем месте – не отдалялись, но и не приближались. Иногда из снега выглядывали сочные глянцевые, как хорошо выделанный сафьян, зеленые листья рододендрона, и гнутые стебли, спрятанные под снегом, клещами хватали ноги. Во время ходьбы тело остатками тепла еще согревало само себя и мокрое нижнее белье слегка парило, но стоило прекратить движение, как холод становился нестерпимым и сковывал откуда-то изнутри – оттуда, где теплилась еще жизнь.
До перевала было еще не близко, когда туман холодным дымом накрыл всех, и из него, как иголки, посыпались мокрые льдинки дождя. И было непонятно, то ли это льдинки тают на лету, то ли капли дождя на лету замерзают. Все это на глазах покрывалось ледяной коркой, которая становилась все толще и толще, замуровывая своим прозрачным панцирем цвета растений. Из тумана кое-где еще выплывали последние согбенные, скорченные березки и кусты можжевельника, и открылась первая субальпийская проплешина, на которой не сговариваясь повалились все, как на земле обетованной. Были такие, которые в изнеможении легли и отказывались двигаться. Hесколько человек лежало в столбняке, не будучи в состоянии двинуться даже при желании и при помощи остальных. Глядя на все это, один сошел с ума.
Барахтаясь в снегу, Николай добрел до просвета полянки, сделал по ней еще несколько шагов и наконец изнемог и повалился набок с другими. Сил идти у него больше не было. Мороз крепчал с каждой минутой, и снег под ним уже начал хрустеть как стекло. Воспоминание о полке€ метнулось в нем как тень. Ливны, Ливны. Боже мой, неужели все это было? Кожаные куртки стрелков Латышской дивизии. Какого черта всем этим латышам и китайцам в наших делах? И санитарный поезд, который шел на Екатеринодар, а свернул на Кисловодск. Зачем не послушались кубанского генерала? Зачем полезли в эти горы? Он чувствовал сейчас, как все это бестолково, и он чувствовал еще, как эта бестолковщина становится судьбой.
Те, у кого еще оставались силы, стащили всех несчастных на выходе из леса, устроили их между стволами огромных буков и накрыли четырьмя попонами. Здесь же положили оба «льюиса» и диски. Совсем немного, человек девять, провидец в том числе, каким-то чудом сохранили силы и пошли выше искать перевал. За перевалом, говорили они, погода должна быть совсем другая. Предполагалось, что там встретятся пастухи, и никому не приходило в голову, что в это время года не может там быть никаких пастухов. Но воображение упрямо рисовало картины пастухов, балаганов, в которых горит огонь, лошадей, пасущихся на склонах, покрытых веселой солнечной травой. Николай слышал, как сказал один из офицеров:
– Если остановиться, то – смерть.
– Смерть, – повторил за ним Николай. Он прислушался к этому слову, как будто впервые услышал его, как будто это было слово какого-то чужого, незнакомого языка. И впервые она представилась ему не мраком, а девой белой, светлой, ветка лавровишни покачивалась в ее руке. Она призывала его ласковыми чертами, и он, улавливая колебание воздуха от качающейся ветки, радовался непонятной ему радостью, которой радовалась она.
Грамолин на выступе камня, покрытого льдом, как глазурью, складывал льдинки-пластинки. Николай долго наблюдал за ним, потом спросил:
– Чего вы добиваетесь?
– Слова «вечность», – ответил Грамолин. – Hеужели не помните? Чтобы выйти из плена снегов, надо из льдинок составить слово «вечность».
Последнее слово Грамолина будто накрыл издалека какой-то вибрирующий, радостный и одновременно тревожный звук. Николай похолодел и оглянулся. Hикого не было. Ели внизу стояли мрачно и торжественно. Опять за спиною раздался этот звук – и опять никого. И вдруг в ушах его толчком ударился звон; Hиколай вертел головой, но звон, казалось, раздавался со всех сторон.
– Слышите? – спросил он, но Грамолин ничего не отвечал, по-прежнему не поднимая головы.
Тогда Николай перевернулся на бок лицом к Грамолину и сапогом разметал уже почти готовое слово.
Но Грамолин ничуть не рассердился. Он только улыбнулся затаенно, словно заранее знал правила этой не очень простой игры, сгреб льдинки в кучку и продолжил свое занятие.
Нежный и прозрачный, тончайший слой замерзшего дождя,