словно еще одна кора, словно новая слюдяная кожа, покрыл все до миллиметра. Тысячи, сотни тысяч веток и веточек облеклись в него и тряслись под ветром, и сухо, но все-таки мелодично гремели от бесчисленных касаний друг о друга. Вокруг стоял шелест обледеневших веток...
Деревья потрескивали затекшими суставами, и уже не было мысли, что все может быть как-то иначе. Лица Николая едва не касался облитый льдом стебель травы, торчащий из пузырчатой корочки льда, – бледно-желтый, песочного цвета стебель, и в этот момент это было все понятие о солнце.
Теперь Hиколай лежал четвертым справа. Сколько он так лежал, он уже не мог определить. Каким-то ориентиром послужил тот момент, когда войсковой старшина попросил его застрелить.
– Hе могу, голубчик, – хрипло простонал Грамолин откуда-то сбоку неузнаваемым голосом. – В себя легче.
Войсковой старшина затих, и не было больше сказано ни одного слова несколько часов. Льдистые осыпи звезд пригоршнями лежали в небе.
Hиколай перебирал их глазами, как зернышки четок, и взгляд его ходил по небосводу неровными кругами. Ему показалось, что кто-то холодный – еще холоднее, чем лед, – дотронулся губами до его лба, и поцелуй этот его согрел.
Лунный луч вспыхнул в глазах лежащего рядом на боку человека голубым светом. Николай почему-то был уверен, что узнал его – хотя это был хорошо ему известный пожилой войсковой старшина, и в Москве он никогда не был, хотя всю жизнь мечтал...
Девочка моя, любимая моя, что же нам делать? Ведь и в тебя попал осколок того зеркала. Как нам быть?
Hичего не надо, ничего не надо. Войсковой старшина лежал неподвижнее самой неподвижности. Усы, и без того седоватые, теперь были совсем белые, нафабренные инеем. Один глаз, тоже подведенный инеем, у него был открыт, а на второй наползло синее в коричневых пятнах веко, словно он подмигивал и хотел сказать: вот как я, голубчик, устроился – кум королю. Кум королю. Отец любил говорить так: кум королю. А матушка, если слышала, то всегда морщилась – в ее понятии это было неприлично. От этого воспоминания стало радостно и весело, как будто причастился у полного и непонятно чем немного смешного батюшки. И глядя в те годы на батюшку, он никак не мог решить – страшно умирать или нет.
«Душа уйдет... опять домой... но знаю, что опять тоскуя по милой и смешной Земле, покорный прошлому, приду я и спрячусь робко в полумгле... и будет сладкая отрада, как было раз, – давным давно... почуять запах листопада и заглянуть в твое окно...»
Как тонущий чудовищным усилием вырывается на поверхность воды, так сознание Николая в последний раз глотнуло морозного воздуха. Кисти его рук лежали на груди под шинелью, и средним пальцем правой он еще чувствовал острие меча в терновом венце на знаке «Ледяного» похода. Ледяной поход? Почему «Ледяной»? Только и запомнилось, что степи, солнечные степи, было насмерть в солнечные степи весело идти. А вот, вот же почему! Это когда повалил мокрый снег и переходили ту речку под Новодмитриевской, а потом все замерзло, вот как сейчас, и у него отломилась пола шинели. А так было солнце, в основном солнце, вот как сейчас...
Холода не было больше в мире. Стволы буков, ровным кольцом окружающие полянку, напоминали теперь частокол форта, и стена эта словно очерчивала круг безмятежности. «Все закончилось», – взвивалась у него в мозгу сонная мысль и оседала, как теплая пыль на южной дороге. И остывающее сердце, как невидимый барабанщик, билось с мерным достоинством, будто отдавая последние почести своему владельцу.
Со свистом подвывал ветер, обдавая лицо колючей пылью. И снова, вибрируя, плыл где-то над лесами, над вершинами, как круги на воде, звук колокола. Но на этот раз он становился все ближе. Вот он гудел уже совсем рядом, от мерных ударов била голова гудела мощным гудом. И Hиколай понял, что это он сам находится внутри колокола, он сам стал звуком, превратился в грушевидный ледяной язык и вот-вот ударит в борт его, ударит в самого себя, и почувствовал, что во что бы то ни стало нужно расколоть этот мутный, в ломаных жилках замерзания, борт, сквозь который расплывчато мреет мир, объятый холодным солнцем.
И в тот же миг, опережая мысль, горы зашлись звонким гудом и опрокинули в журчащую воду ручьев, вьющихся косицами под снежными шапками, тугие струи звука, и удар колокола родил вороха горячих ледяных брызг, которые пали на склоны и выжгли места для серебряных примул. А несколько секунд спустя вершины и хребты, передавая этот звук друг другу бережно, как пустой гроб поверх голов, похоронили, спеленали его в ватных ущельях.
Ведь так мягок бывает снег.
май 1999
Немолодая секретарша, каждое движение которой выражало собранность и скрытое подобострастие, пригласила Илью в кабинет, распахнула перед ним дверь, не выпуская из рук дверной ручки, так что ему пришлось протиснуться мимо нее, и он чиркнул плечом по ее груди, почувствовав, она не по возрасту высокая и упругая.
Лиденс поднялся из-за стола четко рассчитанным движением, обогнул его и заключил Илью в символические объятия.
Кабинет Лиденса был обычный думский кабинет. В углу только стояла фарфоровая собака – пегий доберман в натуральную величину смирно сидел на задних лапах, а над ним висел портрет знакомого уже мужчины, который смотрел на вошедшего всепостигающим взглядом серо-голубых глаз, хотя еще совсем недавно Лиденс принадлежал к одной из оппозиционных фракций и несколько раз отзывался весьма резко по адресу сероглазого мужчины.
Перехватив взгляд Ильи, Лиденс тихо сказал:
– Это я в Праге заказал. Две штуки – одна дома стоит, другая здесь. Была у меня собака – в прошлом году умерла. Точная копия. Фотографию посылал.
– Да они же все, породистые, на одно лицо... на одну морду то есть... – Илья окончательно запутался в физиогномистике собак. – Похожи, я хочу сказать.
– Hу что ты. Смешное у тебя заблуждение. У каждой своя повадка, свой характер. Свое мировоззрение, если хочешь.
– М-м, – отозвался Илья и на фарфоровую собаку больше не смотрел.
На столе, за которым сидел Лиденс, лежало приглашение на Пасхальную службу в храм Христа Спасителя. Лиденс попросил свою помощницу приготовить кофе, и в ожидании его болтали о всяких незначительных мелочах и вспоминали общих знакомых. Лицо Лиденса излучало доброжелательство, и в конце концов Илье стало неудобно за свое к нему недоброжелательство. Наконец оба почувствовали, что время дружелюбных формальностей истекло, и Илья рассказал свою просьбу. Он знал, что Лиденс все уже знает, а Лиденс знал, что Илья об этом знает, и все же один говорил, а другой внимательно слушал.
– Ну что ж, – произнес Лиденс, передвинув приглашение, – кое-что можно сделать. Будет тебе социальная реклама на три месяца. Хотели в «Вегу» отдать, но там что-то не сложилось. Я все узнаю, буквально сегодня.
– А тема? – спросил Илья.
– Да СПИД, – поморщившись, пояснил Лиденс.
– Деньги бюджетные?
Лиденс кивнул.
– Неси чемодан, – сказал он, потом оторвал какой-то листок, написал на нем нужную цифру и подвинул к Илье.
Помедлив, Илья утвердительно кивнул.
– Всегда рад помочь старому товарищу, – сказал Лиденс как будто с облегчением, – но не от меня зависит дело. А те, от кого зависит, сам понимаешь...
– Понимаю, – сказал Илья.
– Неси чемодан, – повторил Лиденс и развел руками. – Мы Россию теряем два раза каждый день. Народ у нас дерьмо. – Он достал из шкафа бутылку виски и два стакана.
– Эх, Илюша, – вспомнив старый анекдот, выдохнул Лиденс. – Ты счастливый человек... Если бы ты знал, что творится...
Выйдя от Лиденса, Илья остановился в нерешительности. В свою контору ему идти не хотелось. Он