— Уморились? Видите, сколько работы, а радости-то от нее все еще никакой. — Он накинул свой халатик, взял лист и ушел в другую мастерскую, где были типографские машины. Я ждал его, перелистывая толстую книгу теперь с настоящим, непритворным интересом. Он вернулся наконец и подал мне два белых листа с отпечатком. Я увидел простодушно-старомодный рисунок — речку с пологими берегами в кустарнике и широкие крылья ветряной мельницы за рекой. Гравюра была наивная и грустная.

— Вот она где, радость-то, — довольным тоном произнес Лапушкин, — этакую штучку под рассказ или сказочку хорошо поместить. Наша пластинка даст отпечатков двести — триста. Этот вот, самый первый, я вам на память подарю, хотите?

Я, разумеется, хотел. Он сел к столу, взял ручку и написал, забавно оттопыривая мизинчик, изящным бисерным почерком: «Дорогому Сергею Ивановичу Батюшкову, — вспоминать добром гравера Лапушкина».

Мы проканителились с нашей гравюрой до самого обеденного звонка, и я едва успел сбегать домой, умыться и спрятать полученный подарок. Чтобы не опаздывать к санаторскому обеду, я даже не заглянул к технику, — тем более что акушерка наконец приехала.

Приятного, сливчатого говорка, под звон ножен и стаканов, нынче не было. Мы сели и встали почти в полном безмолвии, и я увидел сморщенное личико Лапушкина, искаженное какой-то неистовой тревогой. Он покрестился несколько раз после еды, избегая моего взгляда, и суетливо вышел из столовой. Марья Карловна и Ястребцов, обменявшись несколькими словами, продвигались к лестнице; через минуту я был возле них.

— Вы в парк? — любезно сощурился Ястребцов.

— Я с вами, — холодно ответил я, беря его под руку. Неизъяснимое отвращение охватило меня, когда я стиснул его костлявый, зыбкий локоть. Мне хотелось сжать его так, чтобы хрустнули кости.

— У вас забавный вид, Сергей Иванович, — спокойно сказала Маро, поглядев на меня отчужденным взглядом. — Вы похожи… вы похожи на министра, принужденного подать в отставку.

— Я никогда не подам в отставку, — ответил я, шагая с ними рядом и стискивая ненавистный локоть. — И забавный вид у меня только от бессонной ночи.

— Любовь? Или клопы? — спросил Ястребцов с усмешкой.

— Ни то, ни другое. У техника рожает жена, и пришлось-таки с ней повозиться.

— Она еще жива?

— Жива? — Я вложил в это слово наивное удивление. — Отчего же ей умереть? Роды, слава богу, благополучные, и техник может утешиться. Он так плакал от ее стонов, точно рожал вместо нее. Бедный юноша!

— Роды еще не кончились, я знаю это от младшего врача, — холодно ответил Ястребцов, — и боюсь быть пророком, но уверен, что она умрет.

Я пожал плечами и засмеялся, в то время как ненависть сжимала мне сердце. Все, что я хотел бы сказать сейчас Маро, обесценивалось присутствием этого костлявого человека с повисшим носом. Я не мог ни в чем обвинить его, ни вслух, ни про себя. Но я знал, что он сгущает виновность в девичьем сердце и зароняет ее во всяком, кто становится возле него. Чем? Не знаю.

Словно угадывая мои мысли, Ястребцов поглядел на меня своим умным и снисходительным взглядом.

— Молодой человек, вы принадлежите к числу благонамеренных, но не зрячих. Мы с Марьей Карловной охотно открыли бы вам все, что думаем, но это было бы бесполезно. Впрочем… Да, Марья Карловна? Вы не станете иметь ничего против?

— Говорите, — неохотно произнесла Маро.

— Я имел в виду мою теорию судьбы. Я нахожу, что нам открывается наша судьба — в виде вопроса и выбора — еще на заре нашей жизни. И в зависимости от того, как мы поступим в этом, роковом для нас, случае, мы станем действовать и в будущем, и наша жизнь расположится по выбранному нами способу. Вот мальчик, который был прибит и, в свою очередь, избил обидчика: он наметил свою судьбу, из него выйдет борец; а вот другой мальчик, его били, и он это снес, — будьте уверены, что он и впредь, и всю свою жизнь будет обиженным. Дело в том, что мы привыкаем к известному стилю судьбы и сами его предопределяем для себя… Это понятно?

— Понятно, хотя и неверно, — ответил я. — Люди меняются!

— Нет, кто раз согласится быть несчастным, тот уже всю жизнь будет несчастным, и кто раз согласится быть счастливым, тот уже всю жизнь будет счастливым. Ergo: если б я был воспитателем юношества, я бы твердил изо дня в день: не соглашайтесь быть несчастными ни под каким видом! Ни ради чего не соглашайтесь быть несчастными!

— И это все?

— Нет, не все. Давши согласие, вы пускаете в ход свою судьбу. И она — не вы, заметьте себе, а именно она, — забирает под колесо и раздавливает всякое препятствие; хряск — и готово.

— Даже если это препятствие — живой человек?

— Мы строим свои дома на покойниках, мой милый. Знаете ли вы, что земля под нами полна истлевших костей? Мертвый человек — всегда только мертвый человек, ни больше и ни меньше.

— Он оставляет впереди себя — суд, а за собой — память, — ответил я, взглянув на Маро. — Не дай бог никому получить такое наследство!

Я не успел докончить своей фразы, как за мною раздался сухонький кашель. То был отец Гули, в своем длиннополом пиджаке и в рыжей фетровой шляпе, просаленной чуть ли не насквозь. Он отозвал меня в сторону, дрожащей рукой ухватив мою руку, и зашептал:

— Ой, худо, пан доктор, худо, просим, щобы побули у нас.

— Акушерка там?

— Акушерка есть, да мало, мало акушерка.

Я быстро простился с Ястребцовым, поглядел на Маро глубоким, остерегающим взглядом и поспешил за старичком. Он ковылял на своих слабеньких дугообразных ногах, надрываясь от кашля. И я впервые заметил, что лицо его было вытянуто книзу, совсем как у Гули, а тупые грустные глазки напоминали ее глаза.

Глава одиннадцатая

ВСЕ О ТОМ ЖЕ ГРАВЕРЕ ЛАПУШКИНЕ

Еще на лестнице я услышал дикий вой Гули. Она не стонала, а именно выла, — голосом, потерявшим уже всякое сходство с человеческим. На крыльце сидел ее муж, опустив всклокоченную голову на колени, с зажатыми ушами и зажмуренными глазами, — весь олицетворение физической боли.

Акушерка, толстая, глуповатая женщина, была бледна и обрадовалась при виде меня.

— Из силеночек выбилась, мати пречистая богородица, уж и ума не приложу! Я и сама-то нерванная! У меня у самой астма. Анисовых бы мне капель выпить, доктор, а не то задышка возьмет.

— Да ну вас с вашими анисовыми каплями! — крикнул я, встряхнув со за жирное плечо. — Говорите, что такое? Жив ли ребенок?

— Ах, какой вы невоздержный, мати пречистая богородица! — обиженно ответила акушерка. — Я такого обращения с собою никому не позволю. Скажите, каков прыщ! Тоже не мужичка, чтобы за плечо хватать. Языком все, что тебе угодно, а рукам воли не давай.

Я схватился за голову и подбежал к тому страшному темному существу, лаявшему и визжавшему хриплым голосом, которое должно было быть Гулей. Никогда не видел я такой роженицы. По вздутому и страшному телу ее ходили волны, словно его без конца проезжали невидимые для нас колеса. Длинные волосы слиплись от пота и сбились в войлок. Руки хватались за воздух, скрючиваясь от мук.

— Бог с ним, с ребенком! Надо резать, слышите? — крикнул я акушерке.

— И режьте, мати пресвятая богородица. Я обнаковенная повитуха, у меня и диплома нет, чтоб резать.

— Не надо резать, не надо резать, — завопила «бумажная ведьма», сидевшая возле постели и

Вы читаете Своя судьба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату