— Не об этом речь, когда неясно. Об том, когда ясно, а все-таки прямо не отвечают. Выставка, если б можно было о ней сейчас написать, как она есть, — это смесь русского анархизма и нежелания работать с русской трезвенностью и желанием работать. И в этом смысле она была для меня крайне интересна, даже поучительна.

— Вся она — честная, большая, очень большая работа от лучших русских мозгов до простых русских рук, — с горячностью начал Федор Иванович, задетый за живое, и ему обидно стало, что большую, честную работу, вызвавшую Выставку к жизни, так мало понимают, так неблагодарно недооценивают свои же русские люди. — Именно работа! — воскликнул он еще жарче. — Работа в память и честь Петра, огромная школа для сотен учителей, для студентов, для простых посетителей! А вот вы сейчас и олицетворяете анархизм, наплевательское отношение, лень эту самую, так выражаясь о Выставке…

— Ай-яй-яй! Не кидайтесь, сдаюсь. С вами разговаривать совершенно невозможно, — нить потерял. Хотел начать с Выставки, чтоб вам было понятней дальнейшее, но оказывается — ошибся, ошибся.

— Приступайте к дальнейшему, — утихнув, сказал Чевкин.

— Дальнейшее — может быть лучше, если продолжим не у нас, а куда я вас сейчас поведу. Только прежде, чем мы туда придем, кое-что все-таки должен вам объяснить, еще минут на десять, будете слушать?

И когда Чевкин молча кивнул, он продолжал уже своим обычным тоном:

— Я — член Международного Товарищества Рабочих, Федор Иванович. Возможно, вы не знаете, что это за товарищество, даже наверное не знаете. Коротко объясню. Очень образованные, серьезные, глубокие люди стоят во главе этого общества, основанного для объединения социалистов, то есть людей, желающих устроить справедливый социальный строй на земле. Но социалистов, людей, называющих себя этим именем, очень много. Социализм известен давно, о нем немало написано. Только до сих пор он плохо объединял людей, да и действовал безуспешно, потому что этот разносмысленный социализм не был научным. Без точных, проверенных, доказанных законов нет науки. А с ученьями, не имеющими научной базы, не только люди, но и сама жизнь не считается. В настоящее время человечество сделало величайшую вещь. Оно открыло социальные законы, по которым общество движется. Оно подвело под социализм базу строгой науки, сделало его научным.

— О Марксе вы говорите?

— Да, о Карле Марксе и Фридрихе Энгельсе, наших учителях и руководителях. Значит, кое-что вы все-таки о них слышали. Капитальные их труды уже вышли, но их достать трудно. Их очень мало знают, а кто знает, считают кабинетными, даже разницы не усматривают между ними и другими писаньями. Но это дело времени, это придет, — беда в том, Федор Иванович, что именно у нас в России такие труды молодежи не по зубам, а вот речь анархистов типа Бакунина, человека именно разряда славянофильствующих, пьяненьких, если хотите, но нельзя отнять — редкого оратора, зажигательного прокламиста, — они падают сюда, как искры от фейерверков, зажигают и вред приносят. Я не зря остаюсь тут, хотя должен быть уже в Льеже, у нас лекции начались. Я задерживаюсь, чтобы докончить споры кое-какие, проверить кое-какие головы. Мы сейчас пойдем в одно место. Вы отдохните или, если хотите, — успеете побывать у Делля-Воса, а потом, в темноте, возвращайтесь. Я соберу нужные мне бумаги, и мы вместе пойдем. Вам, уверяю вас, будет интересно!

— Хорошо, — ответил Федор Иванович, — только к Делля-Восу так, на ходу, не хочу, — к нему лучше завтра. И я уже отдохнул. Я пойду почитаю в саду, а вы меня, когда соберетесь идти, кликнете в окно!

2

То, что ощущалось русским обществом, как постепенное неуловимое сжатие или стеснение, затруднявшее прежнюю размашистость в беседах, настораживавшее и приглушавшее голоса на улице и в театре, — не имело в себе ничего мистического. После знаменитых «реформ» шестидесятых годов и взрыва — под самый конец этих годов — нечаевского дела, началась стрижка всего того, что было даровано свыше: подстригли школьную реформу, обрезав многие вольности, — расширили классицизм в программах; подтянули университеты, земства, суд; урезали либеральный закон о печати 1865 года; и даже больше, чем урезали: жестко прихлопнули газетное и книжное дело, вернув полиции и III Отделению право запрещать, изымать, объявлять вредным то, что раньше, по закону 65-го года, подлежало лишь компетенции суда. И даже правые круги российской интеллигенции охнули. Слывший, как тогда называли реакционное издание, — самым «официальным» из журналов, «Русский мир», и махровые «Московские ведомости» — и те запротестовали. Скромно либеральный «Вестник Европы» поместил в своей августовской книжке почти революционную статью о новом законе. И, наконец, даже семейный журнальчик. «Нива», не претендовавший вообще ни на какую политику, позволил себе вылазку. В отделе «Смесь», пользуясь юбилеем Петра, он тиснул:

КАК ДУМАЛ ПЕТР НАСЧЕТ СВОБОДЫ КНИГОПЕЧАТАНЬЯ

Петр Великий поручил монаху Гавриилу перевести Пуфендорфовскую «Историю государства» с латинского на русский. Когда этот перевод был сделан, Петр сразу заметил, что Гавриил выпустил несколько мест, показавшихся ему оскорбительными для русских. Тогда Петр возвратил ему перевод со следующими словами: — Бери назад твой перевод, пойди и переведи в точности, как там написано. Я хочу напечатать его не для унижения моих подданных, а для их усовершенствования. Они должны знать, какими были, какими хочу их сделать и к чему они должны стремиться.

Начав сжиматься, кольца страшного удава, подобно машине, кем-то заведенной и уже не могущей остановиться, пока не будет исчерпан завод, продолжали и продолжали медленное удавливание всего, что так радостно и по-весеннему оживилось и распустилось было в шестидесятые годы.

Скрытые исторические процессы не видны до времени невооруженному глазу современника. Их приписывают то одному, то другому факту, видимому на поверхности. Так, бесчисленные аресты среди молодежи и жестокая кара, постигшая типографии и издательства, все это было приписано нечаевскому делу, и петербургские чиновные тузы злобно приговаривали: сами, сами виноваты-с! Что посеешь, то и пожнешь-с! Правительство даже и жест сделало: процесс Нечаева, как известно, слушался «при открытых дверях», и это была первая гласность, допущенная в политическом деле. Мало что слушался: протоколы всего процесса аккуратно публиковались в «Санкт-Петербургских ведомостях» и как бы говорили всему русскому обществу: вот плоды нашего монаршего либерализма, вот как воспользовались дарованными вольностями!

Перо писателя Достоевского, еще не забывшего свое собственное «стояние у эшафота», как любил он выражаться, задвигалось по горячим следам, — то был богатейший, даровой материал для романа, горячий, как еще не остывшая кровь нечаевских жертв, — только обмакивай в нее перо! Добросердечные люди содрогались внутренне и соглашались, что тут неблагодарность молодежи, надругательство над вольностями, над благом общества, пострадавшего из-за кучки бандитов во главе с убийцей — Нечаевым. И вот теперь из-за этой преступной кучки всем честным русским людям худо стало…

Но так виделось именно невооруженному глазу современника, близко стоявшего к тому, что происходит на поверхности русской жизни. Нечаевское дело было благодатью для русского правительства. Оно выполнило, без малейших усилий и затрат на него, великую роль провокации. Оно втерлось в ряды тех, кого правительство опасалось и хотело обезглавить и ждало, подыскивало поводов для расправы, — и так блистательно дан был ему этот повод разухабистым русским молодцем из-за границы, — этим Нечаевым!

— Этот Нечаев не только провокатор, — спокойно продолжал говорить Жорж Феррари в маленькой, до отказу набитой молодежью комнатке на одной из московских окраин, куда пешочком, с полчаса назад добрались они с Чевкиным.

Комната, когда они вошли, была уже полна. Никто не курил. Только графин с сырой московской водой, как лакомство, стоял на столе, и его уже дважды бегали наполнять. Сидели на подоконнике, по двое на стульях, по-турецки на полу. Кое-кто стоял, прислонясь к обоям, старым и до неразберихи истертым. Окно было открыто в садик, откуда лился свет от мигающего под ветром уличного фонаря. Этот красноватый свет да оплывшая свеча на столе были единственным освещением.

Жоржу, как только он вошел, подвинули стул поближе к столу и свечке. Чевкин, которого Жорж не успел представить, как не успел и ему назвать никого из бывших в комнате, — поглядев по сторонам,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату