опустился тоже на пол, охватив руками приподнятые колени.
— Не только провокатор, — повторил Жорж. — Кое-кто тут еще разделяет убеждение, что приезд его был санкционирован Международным Товариществом Рабочих и что бумажки его, которые он тут и в Петербурге всем совал под нос, были документами, выданными Товариществом, и будто бы сам Михаила Бакунин, лихо их подписавший, играл какую-то роль, чуть ли не главную, в этом Товариществе. Это уже не провокация, это подтасовка, обман, жульничество. Пусть он там был каким угодно краснобаем и Демосфеном, закатывался соловьем, факт остается фактом, — русская молодежь дала себя провести самозванцу, — типичная, между прочим, история в России-матушке; она готова каждому самозванцу верить и плашмя перед ним лечь.
Кто-то хотел громко запротестовать, но сидевший за столом красивый, кудрявый брюнет, знающе переглянувшийся с Жоржем, поднял руку, и опять наступило молчание. Чевкин между тем понемножку оглядывался. Человек двадцать теснилось на крохотной площадке этой комнаты, где, кроме стола и нескольких стульев, ничего не было. Двух он узнал — пожилого в золотом пенсне и Липочку с их двора, — они оба часто заходили к Жоржу. Остальные совсем зеленая молодежь, между семнадцатью — двадцатью, не разобрать — студенческая или рабочая. Рядом с ним, по правую сторону, сидел мальчик в простой рубахе, опоясанной ремешком, с начесанными на лоб по-крестьянски белобрысыми космами. Слева, повернувшись спиной к нему и так же, как он, подогнув коленки и охватив их руками, — девушка, тоже, видно, молоденькая, он видел только детский овал щеки и русые вьющиеся волосы, заплетенные в толстую косу. Ему казалось, что все это — совсем еще птенцы, и сомнительно, понимают ли они речь Жоржа.
— Чтоб раз навсегда покончить с этим вопросом, — для вас романтика, а для царя весьма желательная, вовремя подоспевшая провокация, — прошу ознакомиться с этим документом. Я прочту, потом пущу по рукам, — но, чур, не разорвать, не запачкать, это редчайший экземпляр!
Из неистощимых своих карманов Жорж вынул вчетверо сложенную напечатанную бумагу и сперва высоко поднял и повертел ее над головой, потом поднес ближе к свече и важно оглядел публику. Чевкин невольно улыбнулся на эту важность, вдруг тоже сразу омолодившую Жоржа, и на его круглый животик, выпиравший над поясом брюк.
— Язык — немецкий! — возгласил Жорж. — Дата — двадцать пятое октября тысяча восемьсот семьдесят первого года. Напечатано в Volkstat. Читаю. Кто не понимает по-немецки, прошу поднять потом руку, я переведу. — Жорж медленно, с выражением прочитал:
Конференция делегатов Международного Товарищества Рабочих, состоявшаяся в Лондоне с 17 но 23 сентября 1871 г.; поручила Генеральному Совету заявить публично:
что
что его утверждение (ставшее известным благодаря политическому процессу в Санкт-Петербурге), будто он основал секцию Интернационала в Брюсселе и был направлен брюссельской секцией с поручением в Женеву, является ложью;
что упомянутый Нечаев злоупотреблял присвоенным именем Международного Товарищества Рабочих для того, чтобы обманывать людей в России и приносить их в жертву.
По поручению Генерального Совета
Секретарь для Германии и России.
Произнеся последнее слово, Жорж Феррари передал листок соседу и вопросительно огляделся. Никто не поднял руки. К удивлению Чевкина, все понимали по-немецки.
— Неужели вы говорите по-немецки? — шепотом спросил он у белобрысого мальчика в рубашке. Шепот услышала соседка слева и резко повернулась к нему. Он увидел очень молодое, серьезное лицо с веснушками возле носа и укоризненные карие глаза.
— Мы можем не говорить, потому что в большинстве самоучки, — произнесла она грудным, каким-то полноводным голосом. — Но понимать — понимаем и читать — читаем.
Чевкину тотчас же стало стыдно. Он начал было неумело оправдываться, но раздалось «тише», и Жорж Феррари опять начал:
— Я вас хочу, господа, предупредить, что сам я никакой не посланец и не представитель, а, как уже неоднократно вас предупреждал, — сам от себя, мыслю и делюсь мыслями. Есть такая струя в русской истории, бунтари, сектанты, пророки, самозванцы-вожаки, пугачевщина, разинщина. Как выражение гнева народного, протест от невыносимых условий, взрывы народа — я это приемлю, уважаю, ценю, тем более что Пугачев и Стенька вели за собой бедноту и жизнью своей расплатились. Но как метoда русской революции — это не верно, вредно и не годится!
— Почему крестьянское восстание неверно? Крестьянские войны и на Западе были. Это единственная форма революции для России!
Говоривший — высокий, сутуловатый, с пылающим лицом и красными пятнышками на скулах — встал и вплотную подошел к столу. Он глядел на Жоржа почти с ненавистью.
— Маркс нам чужд, не нужен, он то и дело оскорбляет вокруг себя людей, преданных делу революции. Небось он отсиживается в своем Лондоне, пока другие в крепостях сидят, молодость просидели в крепости, сквозь тюрьму, ссылку прошли, мученики, герои революции, как наш Михаил Бакунин! Он уже не станет гонорары от английских милордов получать, будьте уверены! А ваш пресловутый Маркс преспокойно писал в «Пэль-Мэль газете», где ни один честный английский либерал не станет писать, — в газете самой высокопарной аристократии в мире, английской! Я не защищаю Нечаева, хотя провокатором не считаю. Я в Бакунина, в его катехизис верю, я в русское народное восстание верю, а эти бумажки нам показывать не к чему, сам он решил, сам и написал. Ведь всякий знает, что Маркс сам и есть «Генеральный Совет».
— Ну ты, Тиняков, подожди выступать, послушай сперва до конца! — произнесла вдруг соседка Чевкина слева.
— Удивительное дело! — спокойно отозвался Жорж. — Труды Маркса к нам сюда не доходят, а сплетни доходят, да еще такие, что и за границей не все наши друзья знают. Ну да, товарищ дорогой, «Pall Mall Gazette» регулярно печатала военные обзоры не Маркса, а главным образом Энгельса, и эти обзоры, замечу вам, были красой журналистики по точности, продуманности, глубине. На них ссылались, их перепечатывали, они заставили всю печать, всю читающую публику уважать коммуниста, его зрелость и глубину суждений, его образованность, не имеющую себе равных. А уважая коммуниста, серьезно считаться и с
Пока Жорж Феррари пространно возражал на выпад Тинякова, удалившись от предмета спора, Чевкин припоминал, потирая затекшие от неудобной позы коленки, что он знает об этом нечаевском деле. Обрывки, осколки каких-то картин, частью увиденных в воображенье от прочитанного в «Петербургских ведомостях», частью созданных рассказами Жоржа, складывались постепенно в связную повесть, начавшуюся, как комедия. Молодой человек с водянистыми глазами из тех, кого в публике скрещивают словечком «ненормальный какой-то», нежданно-негаданно прибывает из-за границы с таинственными документами. В карманах его — бумаги с печатями, с подписями, он красноречив, как пророк Исайя, он едет из Москвы в Петербург, уверяя петербургских студентов, что в Москве у него сотни адептов, десятки революционных кружков; из Петербурга мчится назад в Москву, уверяя в том же самом насчет Петербурга — москвичей. Ну чем не гоголевский «ревизор», чем не Хлестаков по пьяному красноречию, но нечистоте на руку! Жалкие студенческие гроши, собранные на столовую, он присваивает; в кассу взаимопомощи запускает руку, как в свою. Мчится докладывать необыкновенному комитету какому-то за границу и оттуда шлет в Россию нелегальщину по десятку адресов, прихваченных где попало, — в штампованных конвертах, за которую тотчас же арестовывают и сажают ни в чем не повинных людей… И ему, его хлестаковщине все верят, верят его речам, что деревня созрела для восстания, что России нужен взрыв, который сметет государство и оставит одну только общину — и царя. Царя надо оставить, народ верит, что царь — божий