помазанник, только надо, чтоб в России был выборный, земский царь. И тогда соберутся в артели, будут самоуправляться, — как в катехизисе Бакунина, великого мудреца и вождя…
«Боже, какая галиматья!» — думал Чевкин, следя за движеньем этой повести в своей неторопливой памяти.
Но комедия переходит в ужас, в трагический гиньоль. Среди адептов Нечаева есть один честный, бесхитростный, деятельный студент, подмечающий фальшь. Он не хочет участвовать в этой фальши и заявляет об уходе. «Выдаст!» Подозренье повисает в воздухе. Выдаст — и «погибнет все дело», которого нет ни в чем, кроме бредовых идей самого Нечаева. Начинается разработка плана, как помешать «измене». Обязательно темная ночь. Чья-то чужая дача. Какая-то беседка. Назначенное свиданье — и убийцы ползут к мнимому изменнику, руки убийцы душат его, но не так-то легко удушить большое, сильное тело живого человека — на подмогу удушенья приходит выстрел. Потом последствия: засыпать кровавые пятна, закопать труп, застирать свою смоченную кровью одежду, — и нет для убийц возврата к прежней невинности, нельзя вернуть ни часу, ни минуты прошедшего времени, — время, как земля и одежда, как память и совесть, пропиталось пролитой кровью…
А когда трагедия оборвалась судом и процессом, Нечаев оказался за пределами досягаемости, под крылом у Бакунина, и доверчивую, несчастную, сбитую с толку молодежь судят открытым судом, как шайку уже не Хлестаковых, а мошенников, пачкунов, душителей, убийц, — судят, забивают ими тюрьмы, в кандалах гонят по Владимирке, и Достоевский пишет своих «Бесов»…
Думал ли об этом сам Чевкин, или оно пришлось к слову и сказано было кем-нибудь в споре с Тиняковым, Федор Иванович так и не успел узнать. Когда он очнулся от своих мыслей, разговор шел уже о другом. Возле стола, кончиками пальцев опираясь на него, стоял другой студент, огненно-рыжий, с полными и по-детски пухлыми губами и с высоким, умным лбом, как-то скульптурно-кругло выступающим над нижней частью лица.
— Это из Петербурга товарищ, из группы Чайковского, — шепнула соседка слева Чевкину.
Студент говорил о новом издательском стеснении, вызванном законом о печати:
— Раньше они нам скидку в два, в три раза делали, и мы смогли развернуть «Книжное дело» по многим городам. Была широкая договоренность, точнее взаимопонимаемость. Правительство опасалось главным образом брошюр, считало, что политика содержится в брошюрах, в сочинении большого объема, как раз и нужные нам, — Дарвин, Дрепер, Спенсер, Чернышевский, Добролюбов, Михайловский, Щедрин и так далее — внимания не привлекали. По прежнему закону это шло, как другие книги для немногих, и в списки политической пропаганды не входило. А нам их продавали со скидкой, и эти книги нами раскупались сразу, наши члены приобретали их, они читались и обсуждались. Теперь закон о печати уничтожает это. Видимо, наверху предусмотрели или кто-нибудь наябедничал…
— Не наябедничал, а донес! — внушительным басом сказал кто-то. Чевкин оглянулся во все стороны — бас прозвучал над самым его ухом. И вдруг, к величайшему удивлению своему, Федор Иванович увидел, кто сказал это. Говоривший басом — оказался его сосед справа, мальчик в рубашке, с белобрысыми лохмами.
— А как развивалось «Книжное дело» до нового закона? — спросил Жорж.
Рыжий студент опять раскрыл свои пухлые губы:
— Хвастать не хочу, но здешние товарищи знают. Мы действовали внешне легально и очень энергично. Создали собственную библиотеку в Медико-хирургической академии в отличие от академической. Был свой фонд. Книги выписывались по заявкам студентов, членов нашего кружка. Понятное дело, выписывались самые острые, самые передовые книги. И так повсюду, во многих городах, в открытых нами отделениях «Книжного дела». Нас профессура хорошо знает, наши группы из лучших, наиболее успешных студентов, с нами даже правая профессура считалась. Чайковский, как вам известно, «Книжное дело» начал в противовес влиянию нечаевцев.
— От Бакунина это влиянье идет, — вставил Жорж, — книги долой, учиться не надо, развиваться не надо, да здравствует народный взрыв, а взрыва-то и нет! Чушь все это, и чушь зловредная. Взрыва не бывает без людей, а люди сами собой не становятся грамотными революционерами. Готовить надо людей, учиться всем нам надо, каждому подготовленному человеку счет вести, эти люди и есть будущее России.
— В книжники тоже легко сползти, в голую теорию, — и очень просто! — загудел бас рядом с Чевкиным. — Если вредна нечаевщина, то куда уж вредней кабинетные теоретики. Они так зачитаются книгой, что забудут на улицу выйти, когда наступит час.
— Не так уж скоро наступит этот час, товарищ Шамов! — обратился Жорж к басовитому мальчику. — Опасность между стихией и книжностью, качанье маятника между двух полюсов известны во всякой революции. Нужно мыслить не этими полюсами, нужно мыслить логическим развитием правильной теории, которая сама должна привести и неминуемо приведет к революции.
— Книжники были во времена Христа тоже главной помехой, — упрямо, с мрачной угрюмостью заявил маленький «товарищ Шамов».
«Откуда у него такой бас взялся?» — с удивлением думал Чевкин.
После доклада «чайковца» еще раз выступил прежний, нечаевского типа студент, заговорив о том, что они собираются в собственной типографии, устроенной под Петербургом на даче, печатать два больших воззванья, одно к крестьянству, другое к интеллигенции. Потом оба петербургских делегата простились и вышли. Соседка Чевкина своим глубоким грудным голосом спросила, будет ли сегодня чтение, и, когда вокруг закивали, достала откуда-то из-под нагрудного платка небольшую затрепанную книжку и подала ее через весь стол красивому брюнету, сидевшему рядом с Жоржем.
— Сегодня твоя очередь, Флаксман!
Жорж Феррари поискал глазами Чевкина, вопросительно кивнул ему и взглядом указал на дверь — не пора ли домой? Но Чевкину было интересно послушать, что будут читать, и он тоже взглядом показал, что хочет еще остаться. Между тем Флаксман спорил с девушкой, кому сегодня читать, и в конце концов уговорил ее. Девушка взяла назад книжку и подвела к свече. Теперь Федор Иванович видел ее прямо перед собой, и она поразила его своей ребяческой моложавостью. Круглое лицо не то чтобы очень красивое, но миловидное, как писалось в старинных романах; широкоскулое, с широко расставленными карими глазами под тонко очерченными бровями, похожими на гладкую бархатистую шкурку какого-то миниатюрного зверька, — такие брови, тоже в старинных романах, именовали соболиными. И было в выраженье этого лица что-то на редкость упрямое, своевольное, даже диковатое. С конца левой щеки к шее шел красный незаживший рубец, не то от царапины, не то от пореза. На ней была короткая выцветшая юбка, а ноги, совершенно бронзовые от загара, без всякого подобия чулок или носков, в стоптанных матерчатых туфлях. Для начала семидесятых годов то был невозможный костюм для девушки из общества. Не походил он и на деревенский.
«Не барышня и не крестьянка, кто ж она?» — подумал Чевкин, приготовившись внимательно слушать.
Полноводный голос разлился по комнате, и слушать стало удивительно приятно. Девушка начала:
— Мы остановились прошлый раз на главе «Цена прогресса». Напомню ход мысли автора из предыдущей главы, где он применяет дарвинизм к истории человеческого общества; читаю, товарищи, это место: «…увеличение материальных благ в Европе бросается в глаза… и бесспорно, количество личностей, имеющих возможность пользоваться удобствами здоровой пищи, здорового жилища, медицинского пособия на случай болезни и полицейской охраны от случайностей, очень увеличилось в последние века. На этой-то небольшой доле человечества, охраненной от самой тяжкой нужды, лежит в наше время вся человеческая цивилизация». — Она остановилась и прикрыла книгу, всю испещренную белыми хвостиками закладок. — Как вы помните, Лавров говорил о борьбе за существованье сперва в первобытном обществе, где за источники жизни боролись и воевали, и более сильные победили более слабых. Потом одному из победивших пришла в голову гениальная идея: не убивать более слабого, а заставить его служить на себя, — так родилась эксплуатация, родилось рабство. Он переходит дальше к новейшему времени. Теперь буду читать из главы «Цена прогресса».
— Подготовилась, — не то с завистью, не то с удивленьем зашипел басовитый мальчик.
Девушка сверкнула на него карими глазами из-под бровей-шнурочков: