День какой-то тусклый, безрадостный.
Где-то что-то делается, а ты ничего не знаешь. Имеются же какие-то перемены, не могут же события застыть, а ты ни о чем не знаешь, не слышишь. Люди ходят и чего-то ждут. Они встревожены, тоскливо ожидают новых несчастий. Поговаривают о поголовном угоне всего трудоспособного населения в Германию. Газета в эти дни еще больше лебезит перед «освободителями» и подслащивает новую отраву. Ох и мерзкий же листок!
А от Москвы фашистов действительно отогнали. Все об этом потихоньку говорят. И потери у немцев огромные.
18 марта
Одна женщина, регистрируя рождение сына, посмотрела мне в глаза. На реплику: «Пускай растет здоровый, чтобы врагов бить!» — ответила:
— А им дают чёсу. Слышали? Вся Московская область уже очищена нашей армией от фашистской погани.
Вот как! Но, быть может, моя собеседница просто вслух выразила свои надежды, хочет на людях убедить себя в том, что они уже сбылись.
— А откуда вы об этом знаете? — опрашиваю я.
— Мужу сказал один его товарищ, убежавший из плена. Принес нашу газету, январский номер.
— Вот бы посмотреть ее.
— Да она в клочья, в вату превратилась. Зачитали.
Разговор ведется с глазу на глаз, без свидетелей. Женщина внимательно посмотрела на меня — видимо, решила: «Эта не выдаст» — и не стерпела:
— Нашим бы только не пустить их дальше — ни до Москвы, ни в обход. Нашим бы только начать их бить, гнать, а там…
— А может, наши уже начали наступать? Мы же ничего не знаем.
— В том-то и беда.
— Будем ждать радостных перемен. А скоро ли они будут?
— Еще натерпимся мы.
Муж моей новой знакомой сейчас дама, но, по ее словам, места себе не находит. Хотел бы вырваться, очутиться в самом пекле боя. Сейчас увиливает от работы, а как избежать угона в Германию? Пока немцы еще рассчитывают на добровольцев, но скоро, в этом нет сомнения, будут брать насильно.
— Все-таки мой думает отвертеться, уже с товарищем по заводу решают, что делать, — шепчет мне женщина, словно нас кто-нибудь подслушать может. Получив метрику, она ушла, пообещав еще зайти, как только услышит что-нибудь хорошее.
Настроение сегодня переменилось в лад с погодой; весь день светило солнце, и регистрировала я одни лишь рождения.
Да, перемены действительно имеются. И молчат не все, и кое-что знают!
20 марта
Сегодня «похоронила» живого человека.
Александра Михайловича не было в бюро целый день, он снова заболел. Петр Митрофанович Васильев, завхоз управы, улучив минуту, когда я была одна, пришел потолковать. Этого немолодого уже человека давно знаю, он наш, можно сказать, сосед, хотя и не ближний. Сестра до этого несчастья, до оккупации, работала на том же авторемонтном заводе, что и Васильев.
Зайдя в бюро, Петр Митрофанович после недолгой паузы, без всяких вступлений и подходов, сказал:
— К вам сейчас обратится мать одного коммуниста. Вы не побоитесь помочь ей?
— Как именно? — спрашиваю и тут же добавляю: — Я не из пугливых.
— Я это чувствую, а по кое-каким фактам и знаю. Дело вот какое: регистрируя смерть одного из ее сыновей, который, вырвавшись из лагеря, умер еще в октябре, запишите в метрике о смерти не Георгия, а Григория Платоновича Сергиенко. В справке врача стоят лишь инициалы, и потому то, о чем я прошу, легко сделать. Ну, а паспорт… Именно его вы и не требуйте.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — У умершего военного может паспорта и не быть. Основание записи — справка врача. В октябре еще не было загса. Запоздание с регистрацией не вызовет подозрений. А скажите, зачем эта перемена имен?
— Объясню и это. Братья оказались в окружении. Потом Георгий был в плену, а Григорию удалось ускользнуть. Наведался он к матери позднее, уже после смерти брата, тайно от соседей. Он подпольщик, и гестапо, пронюхав об этом, охотилось за ним. Матери и сейчас покоя не дают: где сын? — и все тут! Она одно говорит: Григорий вернулся из лагеря и умер, а о Георгии ничего не знает. Не то воюет, не то погиб. Недавно следователь начал требовать оправку о смерти Григория, видимо для того, чтобы закрыть его дело. Вот мать и просит…
— Пускай заходит.
Петр Митрофанович вышел, а к столу подошла невысокая пожилая женщина, просто и чистенько одетая и с таким привлекательным лицом, с такими удивительно красивыми голубыми глазами и ласковой улыбкой, что я поднялась ей навстречу и поспешила по клониться. Усаживаясь по приглашению возле стола, она молча посмотрела на меня и подала справку о смерти Георгия, который умер, как значилось в этом документе, на двадцать шестом году жизни. Я начала оформлять запись. Как только вывела в книжке фамилию, она торопливо напомнила мне: Григорий Платонович умер на тридцать четвертом году жизни от воспаления легких… Я заметила, как под ее густыми ресницами вспыхнули гневными огоньками глаза, а в уголках губ возникли две глубокие упрямые складки.
— Один умер, за другим охотились, но не нашли. Вытерпела их допросы. Нужно будет — выдержу еще, не запугают…
Когда метрика была написана, Сергиенко расписалась в книге записей о смерти и сказала мне:
— Спасибо тебе, дочка. Начальника твоего не знаю. Выжидала, пока будешь одна. Помог мне Петро — спасибо и ему. Теперь пускай гестапо ищет Гриця! А он еще наведается ко мне, непременно наведается. Ну, еще раз спасибо…
Признаюсь, при этих сказанных от всей души словах на сердце у меня стало легко, радостно. И долго еще стоял у меня перед глазами образ старенькой женщины — такой родной, словно с детства знакомой.
Под вечер, снова застав меня одну в бюро, Петр Митрофанович сказал:
— Теперь я познакомился с вами ближе. Не знаете, скоро ли Борис вернется из села?
Ответила, что скоро. Об этом мне сказала бабушка Паша, его мать.
23 марта
Сумерки наступили неожиданно: заработалась. Весь день смерть не переставала открывать дверь бюро. А два дня назад из Кирилловской больницы вновь принесли список. B нем — триста душ тех, задушенных. Зажала сердце в кулак и регистрирую, не разгибая спины.
А вот теперь у меня людно и шумно. Усевшись на диване, болтают Зина, Зоя, Нюся, Люся — девушки, работающие в финансовом отделе, карточном бюро, отделе так называемой общественной опеки. Среди этой молодежи и Алеша, мой ровесник, товарищ школьных лет.