Рябая клюет серую, а петух клюет обеих. Тесно им в корзинке, жарко, лапки болят, потому что очень сильно перевязаны. В отчаянии петух кукарекает. Кинула ему картофелину, пусть клюет и молчит.
Насела мошкара. Въедливая, неотвязная, словно горькие думы. Спрятаться от нее некуда. Отдыхать стало невозможно: заедает. Усаживаюсь клубочком: ноги под себя, руки — под шарф, которым укутала на дорогу мама. Днем он лежал в мешке, а вечером пригодился, хотя и не вполне защищает от мошкары.
Мечтаю об отдыхе. Помыться бы и вытянуться в чистой постели. В голову назойливо лезут унылые и конечно же глупые мысли. Ох, не дойдем мы домой; с этим коромыслом никогда ее разлучусь, и куры будут вечно кудахтать, и всю жизнь их придется носить и носить.
Куры? И зачем они мне? А, они для пахарей. Это — вспаханные огороды, возможное спасение коллектива учителей от второй голодной зимы. Только бы донести, чтобы не отняли, чтобы не попасть в беду почти что у дома. Яйца бы не побить… Яйца… Выпить бы сейчас хоть одно. А все сожрет эта налетевшая коричневая саранча.
Но будут они обжираться уже в последний раз, перед отправкой на фронт, на верную погибель. Мысли эти успокаивают. Успели бы вспахать весь участок…
Мошкара подгоняла. От дачи «Оставь грусть!» почти побежала, прикрыв корзины.
На улицах довольно оживленно: воскресный вечер. Местных жителей, впрочем, мало. Больше — немцы. Гуляют и пристают к девушкам, молодым женщинам.
Вот и самое опасное место — 16-я школа, превращенная в казарму. Я мчусь словно метеор. Очевидно, куры инстинктивно почуяли опасность и притихли.
Какая-то волосатая рука потянулась было к одной из корзин, но поздно! Охрану возле 16-й школы миновала благополучно, примкнув к нескольким женщинам, которые замаскировали меня. Где-то позади с мешком и бумажкой на немецком языке осталась Анастасия Михайловна.
И вот и дома. Приятно было сознавать, что сорок километров трудного пути позади, на плечах нет коромысла и впереди — отдых, ужин.
Помылась, наелась супу с редиской. Вода освежила ноги, и усталость почти исчезла. Осталась истома, желание как можно скорее лечь.
Дети возятся возле петуха и кур, которых кормит мать. На столе творог. Есть и баночка редкого теперь лакомства — сливочного масла. Так хотелось намазать большой кусок хлеба, но его и крошки нет в доме, надо ждать вторника или субботы. Детям мама дала немного масла, и они с жадностью съели его с редиской.
Около часа читала в постели. Перечитываю Толстого. Как-то случайно снова купила по дешевке несколько хороших книжек, в том числе «Войну и мир».
Незаметно, на цыпочках подкрадывался к глазам сон и уже хотел было положить на них пушистую лапу, когда в дверях появилась мать:
— Ты еще не спишь? Иди-ка сюда на минуточку!
Соскакиваю с постели и направляюсь вслед за нею к Наталке. B коридоре мама остановилась возле столика и скорее удивленно, чем радостно, сказала:
— Смотри!
На столике, аккуратно завернутая в бумагу, лежала круглая, пушистая буханка белого хлеба.
— Откуда она взялась?
— Должно быть, немец ее оставил. Когда ты ушла, я детей уложила спать. Вязала последние пучки редиски, как вдруг, гляжу, он появился в дверях. Остановился и смотрит. Поздоровался по-своему и уселся. Сидит, опустив голову, и опять мне что-то говорит. Говорю ему: «Не понимаю, прилипало! И чего это снова тебя принесло? Редиски хочешь?» Да и тычу ему несколько пучков, чтобы уходил, так как уже поздно, да и дети могут проснуться. Взял редиску, но не уходит. Грустный такой, подавленный, чуть не плачет. Уловила несколько наших слов: «Курск, фронт, война, смерть» — и догадалась, что выступают они на фронт, а ему не хочется на гибель ехать.
— Что же теперь делать с этой буханкой? Давно он ушел?
— Несколько минут тому назад. Как только увидела буханку, я тут же пошла к тебе.
Хватаю сверток со столика и выбегаю на улицу. Догнать его я возвратить буханку! Подбежала к воротам — никогошеньки. За воротами — пустота и тишина. Темно и ни живой души. Добежала до соседнего двора и вернулась: зачем дальше идти? Если и попадется какой-нибудь немец, откуда мне знать, он ли это или другой. А буханка в руках явно подозрительна. Он может все, что угодно, подумать, в чем угодно заподозрить.
Злосчастная буханка, завернутая в бумагу, снова на том же столике. Мама глядит на нее и говорит:
— И когда он успел положить? Или это у него плата такая за редиску? Дал бы в руки. Должно быть, постыдился. Догадался тогда, что ругаю. Но сегодня я больше молчала, его слушала.
Разворачиваю бумагу — и перед нами наша, нашим солнцем пахнущая буханка хлеба. Смотрим на нее, как на драгоценность, украденную и неожиданно возвращенную. Но каковы истинные причины ее появления?
— Будет к маслу детям. Это наш хлеб. Из-за них голодаем, — нарушает минутное молчание мать. — Сейчас съедим и мы по кусочку. Жаль, дети спят.
На столе опять баночка с маслом. Переглянулись с мамой и принялись за еду. Ведь на ужин-то был суп «оне брот» — без хлеба. На память пришла сценка из «Фата моргана» Коцюбинского: Маланка и Гафийка возле рыбы, которую думали было продать, но затем сварили и, голодные, сели есть.
— А увидит ли он свою мать? Там наши дадут им жару. А он, должно быть, антипушист.
На языке матери это означает — антифашист. Никак не привыкнет она правильно произносить слово с трудным корнем.
11 июня
Александр Михайлович, которому не под силу ежедневно ходить из города, перешел работать в бюро метрик городской управы, сдав все дела мне. Председатель управы издал об этом приказ, и я теперь исполняю обязанности начальника бюро регистрации. Это мне на руку, лучшего пока и желать нельзя, В регистраторе нужды нет, и я стала хозяйкой над всеми документами. Могу откровенно говорить с людьми, которых несчастье пригонит ко мне.
Могли ли еще лучше сложиться обстоятельства? Я уже успела перебраться в другую комнату, так как нашу, загсовскую, занял налоговый отдел. Комнатка маленькая, с одним большим окном в сад, на запад; над окном навис балкон, и солнца в ней нет целый день.
Комната чистая, вещи в ней знакомые, и, что особенно радует, здесь нет портрета «фюрера». Она была бы совсем уютной, если бы хоть лучик солнца! Но нет, сижу словно в погребе. Ничего не поделаешь, нужно привыкать. Самое важное — я одна. В свободную минуту могу и читать и писать.
Второй день льет дождь. Перестанет ненадолго, а потом вновь клубятся тучи и опять плачет небо обильными слезами. Земля хорошенько промокла. Дождь уже ни к чему, он лишний. На лугу дожидаются обработки огороды, а он льет и льет.
Начало второго часа дня. Читать и писать не удается: как бы в отместку за два предыдущих спокойных дня, смерть напоминает о себе.
Только что зарегистрировала три смерти. И все трое умерших-дети. Признала одного из посетителей: Коваленко из Пущи. Он недавно регистрировал рождение ребенка, так рад был внуку.
Симпатичный, молодой еще дед. Ни одного седого волоса.
— Ко мне? Неужели несчастье?
— Умер Трицик…
И он, отвернувшись и закрыв лицо рукавами стеганки, заплакал.
— А вы же его учить собирались, помните, когда регистрировали?
Во врачебной справке о причине смерти сказано: «Слабость организма при рождении». Коваленко заметил, что я читаю справку, и, смахнув слезы, сказал: