Этот мой пунктик ей известен, и потому, не слушая меня, она снова открывает шкаф, снимает с вешалки платье из белого тюля, и, приложив к себе, подходит к зеркалу. Переводит взгляд с лица на сверкающий серебряными нитями наряд.

Я раскрываю бумажник, где между письмами и никчемным паспортом вложен билет на сегодняшний концерт.

— Ты не хочешь поехать со мной в Париж послушать Байловского? — говорю я небрежно, не поднимая глаз. — Мы еще нигде не были вместе.

Она отходит от зеркала, и, не сводя глаз с платья, отвечает тихо, будто бы себе самой:

— Нет, что-то не хочется, — а затем, испугавшись, что огорчила меня, добавляет с улыбкой: — Я надену это платье к ужину.

Она выходит в туалетную комнату, перекинув через руку платье, свисающее серебристым шарфом.

Я беру на камине гребенку, причесываюсь, разглядывая в ярко освещенном зеркале свое лицо: никто не может видеть его таким, каким вижу я; затем достаю из бумажника старые письма, проглядываю их, рву на клочки и бросаю в огонь.

В комнату, плавно ступая, входит Клер, чуть расставив оголенные руки. Я потрясен появлением ослепительной статуи с хрупкими плечами, затянутой в шелковистый чехол. Аллегория величия и света, призрак, сотканный из небывалой субстанции, сравнимый только с лучезарным ореолом цветущей вишни в лунную ночь.

Она садится в низенькое кресло, а я придвигаю стул, будто бы для интимной беседы с гостьей в новом праздничном наряде, для меня одного заполнившей комнату своим сиянием.

Матильда стучит в дверь, приглашая к ужину; Клер проворно достает из шкатулки носовой платочек и углубляется в полумрак лестницы, где тускло светит старинный металлический фонарь.

Садясь за стол, я замечаю, что уже поздно, ем наспех, отстраняя Матильду, когда она подносит мне новые блюда, но не забываю подвинуть лампу, чтобы лучше видеть Клер. Ее глаза и целомудренно оголенные шея и плечи озарены бархатистым отсветом какого-то призрачного пожара. Мне хотелось бы перенести ее во всей ослепительно пламенеющей красоте в гущу толпы.

— Брайловский — выдающийся пианист. Ты в самом деле не желаешь поехать со мной? Ты одета, готова к выходу…

Она молча глядит на меня, в глазах ее застыли слезы. Ее неизъяснимая мука причиняет мне такую боль, что я, резко встав из-за стола, выхожу в гостиную.

Некоторое время мы сидим в темноте. Клер смотрит куда-то сквозь застекленную дверь. Мне видно только ее белое платье.

— Нет, поверь, — произносит она, — мне сегодня никуда не хочется.

За всем этим я чувствую гнетущую думу, печаль, ожидание. Я улавливаю робкий зов в ночи, дверь, открытую в душевные глубины, которые мы всегда обходили стороной, а потому теперь я уже не решаюсь к ним подступиться.

Резкий свет выводит нас из забытья, Клер улыбается, как ни в чем не бывало. Я охотно бы остался в этот вечер у нее, но она настаивает на моем отъезде и как будто искренне за меня радуется.

Фары прорезают темный лес, обращая в бегство деревья, застывающие по сторонам сплошной неподвижной массой, и от пролитого света ночь становится ощутимей. За время этого почти неземного пути, действительность странным образом преображается. Город и театр, представшие в наших разговорах далеким легко устранимым вымыслом, проникают в меня вместе с дыханием ночи и становятся неотвратимо реальными прежде, чем я вижу их наяву.

В пустое фойе я вхожу завсегдатаем, иду безмолвным коридором, толкаю дверь, и на меня обрушивается гром аплодисментов. Антракт. Билетерша отводит меня на место, осматриваю зал. Я много лет не был в театре, и это сборище занимает меня. Ослепленный сверкающим мраком и пульсирующим светом, я вижу лишь драгоценности, оголенные плечи, фраки, не понимая поначалу, то ли лампы слепят мне глаза, то ли в самом деле надобно привыкнуть к сумеречному полумраку, чтобы различить лица. Вглядевшись в них, обнаруживаю, что все они стары, однако женщины в первую минуту поражают волнующей красотой, яркой, как клеймо, запечатлевшее образ угасшей молодости.

Я воображаю, что Клер сидит рядом со мной, и вдруг она представляется мне такой, какая она, вероятно, на самом деле; наполовину увядшая, подобно всем женщинам ее возраста. Свою неповторимую красоту она для меня одного сохраняет при мягком свете лампы, словно нам одним известный секрет.

III

Перечитывая телеграмму, я вспоминаю последнее письмо матери. Видно, силы оставили ее внезапно. В ее возрасте приближение смерти узнаешь наверняка; мне неприятно думать, что она проведет последние дни в страхе. Я полулежу на сиденьи, поезд несет меня в край моего детства. К вечеру шиферные крыши сменяются черепичными, домишки глядят веселей — я узнаю родные места, однако, чтобы пробраться в самую их сердцевину, где я и появился на свет, нужно сделать пересадку в Ангулеме, в Шатонеф, а потом трястись в обшарпанной виктории по дороге, на которой мне знаком каждый поворот; на подъеме лошадь перейдет с рыси на шаг, и в потеплевшем воздухе вы всласть налюбуетесь усыпанным звездами небом.

Коляска останавливается у знакомых ворот. Под кронами сада меня встречает непроглядная ночь со светящимися просветами меж высоких веток. Запертый дом окружен застывшей плотной тишиной; одно- единственное освещенное окно отбрасывает свет на каменные плиты крыльца. Не решаясь подойти к этому окну, стучу в кухонные ставни. В дверях появляется Элиза, я отстраняю ее и прохожу в комнату матери.

Лампочка в изголовье освещает пожелтевшее, тронутое смертью лицо. Старость так давно иссушила его, что, казалось, законсервировала навсегда, теперь же оно внезапно переменилось. Глаза закрыты, исхудалое тело сковано неподвижностью, но вытянутая поверх одеяла красивая, удивительно нежная и живая рука ищет мою, и на заострившихся чертах блуждает выражение загадочного счастья, ласковая и непроницаемая улыбка мысли.

Слова мои не доходят до нее. Она меня как будто не слышит, но рука, которую я сжимаю, ощущает мое присутствие. Элиза открывает окно, запирает ставни, и говорит мне, что матери надо уснуть. Мне не хочется оставлять ее одну на самом пороге смерти, во власти жуткого сна, грозящего поглотить ее последние вздох, но я подчиняюсь.

У себя в комнате я обнаруживаю на столе тарелку с виноградом; его хранят подвешенным на чердаке. В Париже сейчас зима, здесь же совсем другое время года. Я ем виноград, уставившись в ночь. Слышу будто бы далекие удары в стену, это лошадь бьет копытом оземь: конюшня примыкает к дому. Пустяки заполняют нам голову, а вот мыслей своих мы никогда не знаем до конца.

На другой день мать по-прежнему лежит без движения, безжизненное лицо покоится на подушке. Когда я подхожу к ней, она открывает глаза и смотрит на меня странным жестким, тусклым и словно бы невидящим меня взглядом. Она говорит, что хорошо спала, спрашивает, нашел ли я у себя виноград, который она велела подать. Она помнит, как я любил его в детстве. Мысль ее словно бы ищет опоры исключительно в материальных предметах: не осознавая полностью, что я здесь и почему, она беспокоится о моем завтраке.

В то же время она говорит о своей смерти, как о событии непреложном и уже почти совершившимся, неопределенном, легком и незначительном. Откуда мне это известно? Не знаю. Догадался, глядя на нее. Немощная, прикованная к постели, она овеяна некоей умиротворенной пророческой мыслью, не выраженной в ее полудетском лепете, но осеняющей ее ореолом величия.

По временам, повернув голову, я вижу в раскрытую дверь истертые, как край колодца, камни узенькой террасы. Я не испытываю угрызений совести оттого, что в присутствии умирающей любуюсь прекрасным голубовато-золотым утром. За окном, как и в комнате, я созерцаю свет, покой и еще что-то непознаваемое.

Мать говорит, что погода хороша и мне следует прогуляться.

— Не стоит сидеть здесь из-за меня… Я прекрасно вижу тебя, и когда тебя нет… У меня перед глазами

Вы читаете Клер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату