но ткнулся рукой в забор. Тотчас раздался крик:
– Кто там?
– Чего надо? – как эхо, откликнулся Афиноген.
Тогда я пошел вдоль забора, ведя по нему пальцем. Пусть живет и крепнет забор, ведущий меня по родной стране! Кто мешает ему, кто сбивает меня со стези?
– Чего тебе? – обернувшись, спросил я белобрысого мальчика, который шел за мной и повторял: «Дядя, дядя».
– Вы ищете художника? – спросил мальчик, отгибая указательный палец, чтоб показать мне, где художник.
– Нет, не ищу, – сказал я.
Мальчик радостно двинул рукой, но будто наткнулся на стекло и поглядел на меня погрустневшими глазами.
– А что, разве здесь есть художник?
Он кивнул.
– Очень интересно, – сказал я. – Ладно, веди.
Мы пришли к той же толстой храмине, но с другой стороны. В открытую дверь виднелась лестница. Возле двери стоял бак для мытья сапог. Я смотрел в этот бак. Вода в нем покрылась ржавчиной. Определенно, живописец в драном пальто тоже заглядывал сюда, размышляя о судьбах мира – поэтому искрящаяся ржавчина легла отпечатком на все его творчество. Но почему она? Почему не суровые стены? Не эти корявые березы, застывшие в молчании? Не эти застывшие облака? А главное, почему не люди? Распрямившись, я увидел двух мальчиков у стены: один, белобрысый, отворачивался, другой, черный, глядел исподлобья, вывернув ноги и ковыряя кирпич сандалией. Ученики, подумал я. Он их научит! Гоген на Таити. Я плюнул в бочку.
Однако идти расхотелось. Все эти обряды, ритуалы… Щит иронии. «Я люблю смотреть, как умирают дети…» Я поймал себя на том, что застегиваю верхнюю пуговицу. Да что в самом деле! Это же немощь, дьячки, копеечные свечки. Местного масштаба. Ме-е-естного…
Я бросился вверх по лестнице, перешагивая через две ступеньки. Лестница была узкая и крутая, она поворачивала то туда, то сюда, я налетал на стены, меня озарило светом из узкого оконца, я шел, касаясь рукой стены, и вот на самом, казалось, конце, в полном мраке, только я хотел сказать: «За мной, ребята!» – как что-то хлопнуло с яркой вспышкой… Кровь бросилась в голову, я нагнулся и услышал сзади счастливый смех.
– Ты пришел, – сказал надо мной дьячок.
Я протянул руку и нащупал чугунную штангу точно на уровне глаз. Я залепил лицо холодной ладонью.
– Проходи, – сказал дьячок.
Я шагнул на голос, споткнулся.
– Тихонько, – сказал он.
– На кой черт здесь монахам турник? – простонал я.
– Не знаю, – ответил он. – Проходи.
И забубнил что-то, удаляясь, или так только казалось мне. В ушах стоял страшный шум, я ковылял, ничего не слыша, и проклинал и дьячка, и монахов, и себя, идиота. В темноте возникла огромная буква Г, и только после удара крови, болью отозвавшегося в голове, я понял, что это всего лишь открывшаяся дверь.
– Проходи, – сказал дьячок.
Пригнувшись, я прошел. Тусклая лампочка выхватывала из полумрака красное пятно одеяла на раскладушке. Дьячок поставил передо мной деревянную скамью, а сам забрался с ногами на раскладушку, покрытую одеялом. На ногах у него были серые шерстяные носки с заплатами на пятках, поэтому он передвигался бесшумно, а мне казалось, что я как-то странно оглох – слышу одни голоса. Чтобы разубедить себя в этом, я пошаркал подошвами об пол. Потом сказал:
– Дрянной свет.
Мой голос утонул в толстых плотных стенах.
– Что? – не расслышал он.
Я не ответил. Я осматривал здоровым глазом жилище. Келья. Грязная донельзя. Хлопья пыли на полу, закопченные обои, полосы от раздавленных насекомых. Никаких лаптей, ковшей, прялок и пр. – только красное ватное одеяло. Бумаги и картонки – кучами на столе, под столом и во всех углах. Дьячок сидел на красном одеяле, обхватив ноги руками, и настороженно смотрел на меня. Вместо глаз у него были две лампочки, отражавшиеся в стеклах очков.
– Жил художник в нужде и гордыне, – сказал я, глупо улыбнувшись.
Он соскочил с раскладушки и пошел к окну. Я думал, он вытащит что-нибудь из оконной ниши, но он, не дойдя до ниши, повернул обратно, запустив пятерню в свои жесткие волосы. Рассматривая нишу, я увидел торчащую оттуда банку из-под сельди иваси.
– Вместо сковороды, – сказал я.
– Что? – не понял он. И, не дождавшись ответа, опять стал ходить взад и вперед, скребя голову, и, когда проходил под лампочкой, видно было, как из головы у него летит пыль.
– Вот что, – сказал он наконец, тронув меня за руку. – Я вчера пьян был, ты извини, у меня ничего такого нет. То есть вообще ничего нет.
Я уже начал садиться, но, изумленный его словами, выпрямился и отомкнул второй глаз, отчего все стало слегка зеленым.
– В общем, у меня ничего нет, – сказав это, он взял со стола какой-то черепок, повертел его в руках и бросил обратно.
Помедлив, я сел на скамью – и чуть не перевернулся, потому что сел на самый край.
Дьячок посмотрел на меня и спросил:
– Ты актер?
– То есть?
Он посмотрел мне в глаза и отвернулся. Некоторое время я сидел совершенно ошарашенный.
– Зачем ты пришел? – спросил он, глядя в сторону. – Ты пришел купить у меня что-нибудь?
– В каком смысле?
– Ну, купи! Купи у меня что-нибудь. За бутылку, да?
Я вытащил из кармана пять рублей и протянул ему. Дьячок, помедлив, соскочил с раскладушки, взял пять рублей, постоял в нерешительности, потом присел на корточки и стал рыться под раскладушкой. Он вытащил оттуда складной стульчик, этюдник, долго перебирал измазанные гуашью картонки, как будто они имели в его глазах различную ценность, наконец, подал мне несколько штук. Я, стараясь не запачкать руки, пересмотрел картонки, взглянул на дьячка – он все сидел на корточках у раскладушки, – потом опять вгляделся в однообразные пятна блеклой потрескавшейся гуаши. И тут меня осенило: он же дал мне свои палитры.
Я чуть не бросил картонки на пол, но удержался и, выждав немного, сказал:
– А люди у тебя есть?
– А это и есть люди.
Он протянул еще.
– Там люди, а это – химеры.
Химеры были такие же блеклые пятна.
Тогда я сказал:
– Вот это неплохо.
– Что?
Я промолчал.
– Ты спрашивал, с какого курса меня турнули, – сказал дьячок. – С первого.
– Вон как, – сказал я.
– Да. На втором я пробыл всего неделю.
Тут я насторожился, потому что он произнес это как-то замедленно, будто прислушиваясь к чему-то.