– Так, может, и Ипат-то наш, – подхватил я, скидывая бушлат, усталости как не бывало.

– Отрицание отрицания, – сказал Терентий, – а говорили – нигилизм… – и, почесав себе спину через ватник, добавил: – Не поставить ли нам Чайковского?

Уже была ночь. Но мы приступили к обсуждению. Так было и в последующие дни.

Нет, все-таки это счастье. Черствое, маргариновое, но у кого-то нет и такого.

Вот ругают общагу: правильно. Николай тоже говорит: разрушать. Но что взамен? – вот вопрос. Неужели коттеджи? Но ведь там нет такого коридора (тут еще теплый коридор много значит) – чтобы выйти ночью, по этим темным доскам, пройтись в молчании. Или в беседе. Посидеть на подоконнике, над батареей, глядя на крыши домов, на трубы, на светлый месяц, просвечивающий, как белое тело сквозь креп-жоржет. Потом продолжить спор на кухне, сидя на ящиках. Зайдет кто-нибудь из ребят. И все были там. Где Агафон? Хорошо ли ему? Где Сидор? Помнят ли они, как сидели на ящиках, хрупали сырую репу и говорили о прямохождении? Потом зайти в каморку Терентия, включить настольную лампу и чертить схему, и обсуждать, куда идет то или иное… Нет, кто лишен всего этого, тот ущербен. Тот слеп и одинок, как крот, и никто ему не поможет.

…Мы в первую же ночь нашли, где Карл, Фридрих и Николай дали маху. Они хотели сменять критику на оружие. Так! Но нельзя было заключать эту сделку с робустами (по выражению Л.Оуэна). Нельзя! Что получилось в итоге? Да, их челюсть огромна, но у них же, у них мускулистая голова! На их голове целый гребень – наросты – для чего? Для крепления сухожилий мышц, иначе бы все отвалилось.

А таких, как Паша Виноградов и матрос Железняк, поубивали тут же и закопали в землю. С чистыми гюйсами.

Впрочем, оставим это. Нас ведь не их убийство описывать позвал зов трубы. Мы описываем историю с Кохом, и как только нас тянет в сторону, мы должны упираться, наступая на горло.

Но тогда еще, год назад, убийства и не было, и нас волновал другой – не та, толстая рохля, а этот, подтянутый, который спал за стеной от меня и через коридор от Терентия. Даже не он сам, хотя жалко: образованный, а на опыте его: не случится ли это и с нами? – всего лишь вот такая сугубая частность.

Но обо всем по порядку.

Мы взяли Фурье, Мора, Оуэна и Уолша. Мы рассмотрели всю цепь: с чего начать? – и ухватились именно за Лавджо, ибо он речь ведет о движении. Как оно возникает, и т.п. – нам показалось, что, дернув за это, т.е. поняв побуждения, мы без труда выйдем на открытую дверь – и как Ипат из нее вышел, и оставил открытой, и каким путем пошел дальше, и пр.

И ведь что характерно? Несмотря на все дальнейшие заблуждения, которые мы не снимаем с себя, – да, ужасные, постыдные заблуждения, от которых теперь только схватиться за голову и упасть на коленки, – несмотря на все это, первое наше движение, то есть выбор начал – даже теперь, имея весь опыт событий, и то нельзя утверждать, что он был неверен. Где-то мы были правы, я и сейчас в это верю – хотя бы вот в самом начале, в минуту первых шагов, в секунду разгиба спины, в одном сантиметре зародыша – но где-то он должен был вести себя как должно! Ведь он человек? «Мы не какие-нибудь долгопяты, – говорит Лавджо Оуэн, – мы слезли с дерева». Пусть все остальное – максимализм, но в зародыше – он человек, и притом образованный, черт возьми! В какой-то момент он должен был разогнуться! Ведь это закон: ведь встал же – пусть не понимая, зачем – но поднялся гиббон! Он болтался, как маятник, но встал и сделал шаги – прежде чем разводить руками. Орангутан! Рыжий орангутан пошел, опираясь на две трости, как ветеран партии. Горилла! Что говорить? Волосатая горилла! – но и та приподнялась, как Гегенбауэр, над столом, опираясь на эти фаланги, – и свирепо оглядывалась вокруг. Оуэн доказал: зачем-то им это надо, да просто их унижает тот факт, что они ходят прогнувшись. Он должен был себя разогнуть.

И еще одно. Ждать съезда Советов – идиотизм. «Кризис назрел» – он же убедит хоть кого: ждать никого и ничего нельзя. Ибо никто ничего не даст: это идиотизм.

Ипат поднялся, как всякий примат, – и увидел, что ждать нельзя. Хватит наконец объяснять мир – надо изменить его, черт возьми! Но дальше пошли разногласия.

Я полагал, что движение происходит стихийно.

– Это же образованный человек, – говорил я, – а вокруг одни сплошные потолки да обывательские бельма! В глазах у него потемнело, и он выбежал и схватился за топор. Вот как все было.

– Ну, – возражал Терентий, – разве это Ипат? Это я не знаю, это у тебя получился какой-то Засулич! Ипат же образованный человек. Разве он мог не видеть, что устрашающая роль топора уже не имеет места?

– Но ведь остается эксцитативная роль: вот и Николай говорит…

– Николай говорит как раз не то! – раздражался Терентий. – Он говорит, что если гнусность не вызывает эксцессов у обывателя, то прошибет ли футляр топор, в свою очередь?

– Вот именно: прошибет ли? Он же не говорит, что не прошибет. Он говорит: прошибет ли?

– Да нет, тут совсем не то, – досадовал Терентий, шагая из угла в угол со стаканом в руках. Он полагал, что движение происходит организованно. – Ведь куда он пошел? Он пошел, как написано в «Что делать?», расчищать авгиевы конюшни. В Хронопуловское училище. Что оно для Чугуева? Гатчина! Казармы и студенты, вместе взятые. Он пошел наталкивать на мысль: хронопуловцев – в первую голову, земцев – во вторую голову, и сектантов – в третью.

– Но зачем ему топор? – настаивал я.

– Вот это не знаю, – отвечал Терентий. – Думать надо. Кто такие земцы? Сектанты? Сектанты… Может, отсекают что-нибудь? И он, чтобы войти в их круг…

Вот: уже здесь мы пошли не туда. Неизбежно! А почему? Потому что ведь мы брали человеческий опыт. А он бы нам не помог: это зона. Это зона, где сел иной разум. Мы отошли от костра, обернулись – и увидели два костра. Потом увидели девушку в куртке, подошли – а вместо лица у нее морда. Но это понятно теперь.

А тогда – при всех раскладах Ипат, несмотря ни на что, оставался у нас незапятнан. Как голубое пятно болоньи на грязи.

И, пожалуй, что я этим горд. Пожалуй, мы этим горды: тем, что были и есть выше прокурора. Мы не опустились до того злорадства, что он ходил туда и сюда, как бы шаг вперед и два шага назад, и вышел в дверь как бы задом, как Жопов перед Сусловым, и упал потом в грязь. Не было и близорукости: мы различали оттенки. Но даже самое крайнее – даже когда факты стали выбивать из-под нас почву – мы пытались поставить его, хотя бы в виде орангутана с одной тростью. Даже и в том бесспорном, казалось бы, факте, что его забрал и потом здоровался Епротасов – мы полагали, что выпустили его как с.-д. – «на разводку», – чтоб он собрал кружок и в одно из собраний накрыть всех сразу. А сам он не виноват. Или что если он и подлец, то раньше им не был. Или был, но уже не будет. И даже когда был вышиблен последний костыль, и он упал перед нами, даже и тут мы считали, что это, как снимок в голове, – объективный закон электромагнетизма. Что сознание не виновато, раз все определяет бытие.

* * *

Когда мы в том усомнились? После 10 июля. Был разгар лета, стояла жара, летали мухи. Я нес ведро в левой руке (черт, хорошее было ведро). Я должен был красить… Стоп! Я помню, какой это был день. Это было 14 июля.

Как я мог забыть! В тот день я как раз собирался говорить о свободе!

Энгельсгардт говорит, что когда можно будет говорить о свободе, то прекратится всякое государство. Не то чтобы оно мне мешало… я просто хотел проверить: смогу ли? Когда я иду по холодным ступеням наверх, и лезу по арматуре, и головой открываю люк – там дует ветер. Там самое место говорить о свободе. Но я сомневался: ведь все зависит от бытия.

Я выбрал тот день и тот дом – его восемь труб, как символ деспотизма, как восемь башен Бастилии… Я шел и твердил про себя: «Люди рождаются и остаются свободными. Люди рождаются…» – но волновался, и в голове стучало, что бытие всему голова. И еще этот пес! В буквальном смысле – тот белый пес (он потом нелепо погиб), который лаял на всех, а покажут кость и скомандуют: «Голос!» – он только клацает пастью и подпрыгивает, и самому обидно до слез, и долго кашляет потом от слюны. И, вспомнив про пса, вспомнил про Джохансона в Хадаре, когда он показал Грейгу берцовую кость:

– Что ты думаешь вот про это?

Я старался бороться и, поднимаясь по лестнице, сосредотачивался на ступенях, на диалектике их, – казалось бы, все одно, и те же двери, и те же глазки, но все выше и выше, все слабже притягивает земля. «Люди рождаются и остаются свободными!» – шептал я, а сердце громко стучало: «Бытие!.. Бытие!..»

Вы читаете Клопы (сборник)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату