– Мы?! – поразился Горбыш и указал на слесарька, делающего глупые улыбки, переминающегося и трущего стертый ботинок об низ брючины. – Этот всегда пьянь, спортом занимается, только когда совсем женщины нет. А сейчас превращен в главный друг твоей мамаши, госпожи Альбины Никитичны. Мы ей друзья и знакомые, вместе от водки души принимаем, – пояснил он. – А теперь посланы за вами во спасение.
– Не хочу, – тихо сказала Эльвира и сумбурно продолжила: – В рай пожарники перекрыли, везде рыщут. Любовник ада меня в стекляшку сволок. Говорит, будешь на празднике-вакханалии главная по вакху: голая в гробу с мандолиной лежать и тренькать. А кто хочет, тебе ноги раздвинет. Чтоб перформанс у тебя состоялся. А я, может, на втором месяце. Этот Акын раньше мне дороже сердца был, почек и печени, дороже святых отца и матери, школы и всея руси. Потому что нежно навсегда любил, бородатый ХУ, учитывая четырехкомнатную площадь. А теперь он враг – трахает все подряд: богачку Лизавету, еще женщину-обруч и художницу-макраме обрезанную. А меня хватает за лицо и отталкивает. Говорит – теперь в тебе жук завелся и внутри тебя ест. Я думала, никто нас с Мишей не спасет, оба погибнем, только он, потому что маг-чародей. Может вводить в жизнь зомби и мгновенно усыплять через гипноз, потому что сам исходный цыган и сын барона сто пятьдесят седьмой с молдавских холмов. Но и он теперь не спасет. Готовлюсь в ад.
– Ты, девушка, это… кончай давай, – попросил Горбыш. – У нас поручение от настоящих бывших девушек тебя вызволить, от Фирки с Альбинкой. Они, чтоб ты знала, бросились в научную обитель твоего Мишутку вытаскивать, а нас тебе поручили.
Девушка тяжело поднялась и, прихрамывая, прильнула к плексигласу.
– Мишутку несчастного? – тихо спросила она. – Мама Альбина?
– А кто еще? – удивился вохр. – Папаша ваш в газету занятый, а на мамке весь дом, хата, и сарай, и погреб, – завелся он, несколько перебарщивая и вспоминая свое. – У кого сеструха есть, тому легче, – пояснил Горбыш. – Есть об ком думать, об ком замышлять. А коли ты одинокий вол – вой сообразно. Вот мы теперь все друзья – Альбина, женская красавица Фира, барабашки и этот, – ткнул он в слесаря. – На все руки мастер. И о вас, девушков, думаем и подставляемся смертельно. Через что прошли, к вам пробиваясь – головой не понять.
– Выходи, девушка, – попросил слесарь. – Ваша мамаша для вас три дня чистоту блюла по полу и во всех местах с веником. А то боязно, и в клозет тянет.
– Я тут хожу, – обернулась к тазу дочь военморки.
– К нам ходи, – попросил Горбыш, постучав плексиглас костяшками пальцев. – Мы не спортсмены, нас Дунин контрастный душ спасает от всего.
– И от дури, и от порошка? – глядя полными слез глазами, вопросила Эля.
– Да Дуне твой порошек, что пургена лошадиная доза, поняла? – возмутился вохр, расправляя черную кожу плаща и несколько красуясь. – Дунет Дуня, и нету порошка. Причешет девушку с приговором, и ей дурь – все равно что телевизор вырубить.
– Тогда пойду, – страшно прошептала Эльвирка, бесстрашно щурясь. – В рай или в ад, а на открытой волне легче мотаться, чем в этой позорной гавани. Перед Мишей… и папой было стыдно, а теперь пойду. А дите… что ж… будет сын дивизиона, морской котик. Никому не отдам. Открывайте.
Тут Горбыш вспомнил про финский замок и подергал за вылезающие уши накладных петель, а слесарь подобрался и уставился на увесистое мудреное устройство.
– Давай ключ, – попросил вохр. – Сверху кинь, он и выпрыгнет.
– Нет, – безвольно опустила руки девчонка. – Ключ у карабаса, – и пошла обратно в угол и уселась на тряпье.
– Это для финнов да калмыков это замок, – произнес загадочное слесарь. – А для русской души замок один неоткрытый – сама его душа нараспашку, – сказал мастеровой заветное.
Потом осмотрелся кругом, прошелся, чего-то вспомнил и похлопал себя по карманам.
– Кабинет зама по культуре кино тут защелкнулся, так ребята разом открыли, не успел он с секретаршей план состроить. У них и на клозетах защелки сложнее висят, англицкие.
Вынул из затрепанного пиджачного кармана грязный замусоленный носовой платок, из него – бутерброд из черного хлеба с салом, а разложив хлебы, вытянул стальную зубочистку, особой секретной космической стали, которой, видно, проверяют болты на межзвездных челноках. Зубочистка, издавая мелодичный звон, гнулась в любую сторону и возвращала форму назад без помех. Девушка и вохр в волнении прильнули к прозрачной двери. Слесарь повозил рукавами, ввел финнам металлическую иглу и, прижавшись ухом, тихо повел грубыми толстыми пальцами с черными сбитыми ногтями. Замок пощелкал зубами, выплюнул шуршащее финское ругательство, вроде «Ой-комяйнен-ой-ш», и убрал клыки из двери и раскрылся.
Девушка упала в обморок. Медвежатники выволокли почти безвесовую ношу из клетки и взялись для ободрения гладить и слегка щелкать Альбинкину дочь в щеки.
– Неси таз, – велел Горбыш, и слесарь слетал в стеклянный куб и принес полный жижи сосуд, а ловкий вохр обрушил его на несчастную. Дочка чуть ожила, приподнялась и стала водить глазами, слегка понимая окружающее.
Однако раздались в дальнем коридоре шаги и упорные ругающиеся голоса.
– Бежим, бежимте, – прошептал Горбыш и стал выволакивать девку из комнаты. Та поддалась и повлеклась наружу, роняя струи с волос и с хламиды, в которую была наряжена. Голоса возбужденно усилились.
– Беги! – крикнул вохр и обернулся к притормозившему подельнику. – А ты что, колода дубовая?!
Слесарь хитро прищурился и шмыгнул обратно в куб:
– Мандалинку у этих возьмем, – крикнул он победно и весело. – Альбиночке потренькаю под стакашок и бутербродец с салом, – заверещал он и стал отцеплять, как оказалось, пришпиленную цепочкой к гробу музыкальную бандуру.
– Брось-на! – завопил Горбыш и кинулся к дураку. – Козел-на в огороде-на… – и начал оттягивать клозетного спеца.
Наконец цепочка хитро щелкнула и спала, и слесарь воздел вверх тренькнувшую деревяшку.
Но в комнату уже ворвались двое. Первый был похитителям знаком – с Гуталина лишь чуть сползли от бега плавки и коричневым куском вываливался сзади мобильник. Второй же был неизвестным исчадием: вместо головы у него был телевик, который шуршал, светился и водил толстой линзой синего объектива по разбойным людям. Приятели замерли. А зря.
Шустрый, привычный к шустрому поведению в стрип-клубах, спружинив огромные мышцы ног, скакнул к дверке, прикрыл ее и ловко обрушил в боковые пазы, ранее не замеченные друзьями, стальной засов.
– Я тебе говорил, сотка еврев мало за такой съем, не то что баксов. Обмишуришься картинка. В борделях за такую, с садизмом, знаешь платят! А ну пошли, рассчитаемся как надо.
– Погодь, стрипка, досниму, – и телекамера опять заводила лицом по беснующимся в прозрачной клети и пытающимся выдрать, разбить или проломить лаз теперь заключенным.
– Профессионально, – похлопал по высокому кубу Гуталин. – Космические ночами халтурят. Я сам в таком снимал ролик: «Девушка дает Гуталину сто очков вперед», поняли? Не бушуйте. Заканчивай, охератор. Сидите тут, скоро буду. Разберемся.
– Еще девку бегущую издали мелким планом надо взять, – хмыкнул киношник, и двое захватчиков покинули убогую комнатенку.
Сначала друзья по несчастью пытались выбраться, но слесарь твердо сказал, глядя на щерящийся снаружи тупой простой засов-заслон: «Это не открою». Потом подволокли гробину, поставили на попа, и вохр, шатаясь, взобрался на нее. Рук до верха не хватило. Стали тихо вышибать гробиной плексиглас, толстая прозрачная слюда не поддалась, только охала, скрипела, как старуха, и покрывалась сеточками старческих морщин. Умаялись и уселись.
– Вот, – посетовал вохр. – Гроб с музыкой. Из-за тебя.
– Извини, – склонил башку слесарь. – ЕЦас придет голый и отопрет за бутылку. Больно я музыку с детства люблю. Что струмент макакам бросать. На него вон дерева сухого сколько пошло, струны внатяжку. У нас в селе знаешь как музыку уважали! Митька, брат, теперь болеет, всегда пьяный гармонист, картуз заломит да возьмется наяривать, в соседнем приходе слышно. Бабы кружатся, мы, детинец, шастаем, под