Я блаженно вытягиваюсь… Единым духом — целый очерк! И никаких Шупкиных, журавливых Катюш или другой подобной экономики в нем не оказалось. Молодец ты, Алымов, поработал ты сегодня… на службе Сталину… Но кто же похвалит тебя за труд?
Мягкое теплое дыхание касается моей щеки. Я оглядываюсь.
— Это ты, мой новый друг Интеллидженто? Ты пришел пожелать «бона ноте» твоему русскому «амико»… Ты понимаешь меня? Твои длинные серые уши шевелятся, и я уверен, что понимаешь. Ты уже доказал это, милый, простой, обыкновенный неквалифицированный осел, знающий свое место на базаре, доказал тем, что целые долгие полдня не сказал ни одной глупости, ни одной пошлости, не сделал ни одной гадости, никого не обругал агентом Сталина, не попытался воровски воспользоваться самоотверженным трудом другого такого же изгнанника… извини, ошибся… осла. Ты был очень деликатным соседом, amico mio, ни разу не заревел… Я уверен, что ты не понес бы крестить в двух церквах своего осленка и не отказался бы от своего ослиного имени… Даже ради ашшуренса в США…
И ты достоин его, своего имени, мой Интеллидженто. Ты носишь его честно и по праву. Buona notte!
29. Иван-Царевич
Мы живем в эпоху контрастов. Не только политических, социальных и экономических, но и бытовых, повседневных, глубоко личных, порою интимных. Обычное, безусловно возможное часто делается абсолютно недостижимым. Так, например, в первый же день войны с Финляндией по всему Советскому Союзу разом исчезли все спички, и купить хотя бы одну коробку этого общедоступного товара стало абсолютно невозможным. Простейший акт закуривания папиросы превратился в сложную проблему. В Ставрополе, где я жил тогда, мне приходилось, закрутив вертуна вечером, ждать с ним до утра или совершать ночные прогулки по сонным улицам в надежде встретить запоздавшего гуляку с папиросой.
Но и невозможное тоже становится порой возможным. Если бы двадцать пять лет тому назад, то есть 14-го ноября 1925 г. в снежную метель на Соловецкой каторге мне сказали бы, что через четверть века в городе Риме я буду представлен Главе Династии, Наследнику Престола Царства Российского, я рассмеялся бы над этой абсолютной невозможностью.
Это невозможное — теперь очевидность.
Я иду с А. Н. Саковым по одной из тенистых тихих улиц Вечного Города к старинному палаццо, в котором остановились приехавшие в Рим Великий Князь Владимир Кириллович и Его Августейшая Супруга.
Мне хочется ущипнуть себя:
— Не сон ли?
Нет. Не сон. Явь. Осуществленная невозможность.
До Сочельника 1942 г. я вообще не знал о существовании Великого Князя Владимира. Последнее, что промелькнуло о Династии в советских газетах было короткое сообщение о кончине его Августейшего отца. Потом все смолкло. Ничего не говорили о нем и немцы. Даже близко сошедшиеся со мной офицеры на вопрос об оставшихся русских великих князьях упорно отмалчивались.
— Да, кто-то из них жив… Кажется, живет в Америке… а может быть, во Франции. Не знаем точно.
Лишь в Рождественский Сочельник подвыпивший «русский немец» рассказал мне о браке великой княжны Киры Кирилловны с одним из внуков Вильгельма Второго и о том, что у нее есть брат. Больших подробностей я добился лишь через год, будучи уже в Берлине.
Немцы имели основание молчать об этом имени. Их осведомленность о настроениях масс России была далеко не так слаба, как это принято изображать теперь. Хромало не само осведомление, но использование его, подавляемое тенденциозной предвзятостью. Но в данном случае они ясно видели, что идея свободной суверенной России тесно связана в сознании масс с принципом Русской Монархии, что оба эти представления неразрывны, и одно имя живущего где-то Наследника Российского Престола, один звук этого имени разбудит стремление к свободе среди тех, кто, подавленный и обессиленный тридцатью годами беспросветного рабства, уже готов всунуть голову в немецкий хомут и видит в этом хомуте спасение от другого, во много раз более тяжкого ярма.
Ошибаться в этом случае немцам было бы трудно. Народ смутно, стихийно, часто неосознанно, но лишь эмоционально ждал появления своего Ивана-Царевича, связывая с его образом свои надежды и упования, свою судьбу; искал его имени и ждал от него, от этого неведомого, разрешения мучительного для него вопроса:
— А дальше что будет?
Девушки южно-русских пригородов, пересмеиваясь с немецкими солдатами, учили их петь растекшийся по всей Украине куплет:
По деревням снова заструились легенды о какой-то спасшейся царской дочери, вышедшей замуж за американского миллиардера, и «царском племяннике», якобы полковнике германской армии. Называли даже его полк, ссылались на очевидцев, с которыми он якобы разговаривал и обещал, что «придет время…»
Гестапо не ошибалось, угадывая под этими разрозненными признаками политического мышления народа его волю к сопротивлению поработителям.
Все это проносилось в моей голове, когда мы шли по тихой вечерней улице Рима. Перед моим мысленным взором вставали один за другим кадры разбросанного по прожитому тридцатилетию фильма.
Вот сумрачная, строгая Соловецкая дебря, а по ней мерною поступью шествует такой же строгий и сумрачный богатырь с тяжким бременем ядреных бревен на могучем плече. Это Петр Алексеевич — «Уренский царь», истово «посаженный на царство всея Уреней» мужиками этой волости в смутном 1919 году, на защиту их, крестьян, от лихой, безбожной и грабительской советской власти. (Уренская волость Костромской губернии. Избрание ее царя — подлинный факт, описанный мною в повести «Уренский царь», «Возрождение», № 11. 12, 13.)
Думает свою державную мужицкую думу «царь» Петр Алексеевич и не ведает того, что привела его сюда, на остров страдания и подвига, вековечная русская сказка, неизбывная мечта о благодатном, благословенном Иване-Царевиче.
Фильм памяти крутится дальше, и сизые Соловецкие ели уступают место сочной зелени чинар и карагачей. Я сижу под одним из них на узорном ковре. Время действия — конец НЭП-а. Место — Ташкент, махаля Мерганчи, близ старой Шейхантаурской мечети. Мой хозяин, почтенный аксакал крупного базара, Молла-Агбар, в молодости джигит Скобелева. Мы большие друзья, и сегодня, 14-го мая, я приглашен им на особо торжественный дострахан. На ковре сласти и чеканный восточный чайник, но Молла-Агбар наливает на этот раз из него зеленый кок-чай не в обычную расписную пиалу, а в фаянсовую кружку и с низким восточным поклоном подает мне.
На кружке — двуглавый орел. Это коронационный подарок. Молла-Агбар раздвигает ворот халата и показывает серебряную медаль.
— Смотри! Сам Император, Ак-Падишах Николай дал мне ее! Смотри!
— Ты был на коронации, Молла-Агбар?