Еще ближе, но тут же, на стеклянной полочке, неумело приделанной к зеркалу, скособочился помятый и порядком уже просроченный брикет порошка «пресноводной губки бодяги». На упаковке еще можно было разглядеть место и давнишнюю дату, продавленную грубым шрифтом: «Поронайск. 1959 г.».
В стакане стояла и зубная щетка с подгнившей почерневшей ручкой, будто прижженной йодом, а рядом валялся давнишний крем для лица в полностью выдавленном тюбике, навечно оставленном лежать среди всего этого старушечьего добра.
Каждое утро Тамара Васильевна подымала свое усохшее тело и, словно воскресшая мумия, вытянув перед собой дрожащие руки, шкандыбала в туалет.
В зеркале ее встречало сморщенное уставшее личико, всклокоченные после сна волосы, сизый нос с фиолетовыми прожилками капилляров – сетчатых, тонких ниток, расплывавшихся в красных мельчайших точках.
Но что ж тут поделаешь, если время ее прошло и осталось только дожить отмеренное до того последнего мига, когда уж хочешь не хочешь, а надо будет…
О красоте она не думала. Утренняя гигиена не доставляла ей удовольствия. А любование перед зеркалом было просто привычкой, простительным обезьяним рефлексом, который не получилось изжить.
Заведенный порядок ежеутренне продолжался делом, не совсем обычным. Но это дело Тамара Васильевна считала своим долгом, служением и данью высшему закону бытия.
Скрупулезно, с видом озабоченной зубной врачихи, бубня себе под нос, она осматривала хлебницу. И обнаружив там зачерствевшую горбушку или кусок недоеденного плесневелого хлебца, совала их в желтоватый, скукоженный целлофановый пакет. К концу месяца он наполнялся и, бывало, даже рвался на швах.
Верящая в дурные приметы, Тамара Васильевна никогда не выбрасывала хлеб в помойное ведро и назойливо твердила снохе, приходившей к ней делать уборку: «Хлеб в ведро бросать нельзя. Нехорошо это. Грех большой! Говорят, если выбросишь – голод будет. Или еще чего. И ты, Зиночка, никогда так не делай».
Вот потому-то в день, когда целлофановый мешок бывал полон, Тамара Васильевна брала эмалированную миску и долго-долго размачивала огрызки батонов, разбадяживая вязкую массу, мяла мамалыгу и только тогда, когда та превращалась в единую желтую жижу, вываливала в унитаз. Теперь она могла успокоить себя тем, что обманула примету и хлебушек ушел из дому не через помойку.
Сноха считала Тамару Васильевну чудной, но и сама была не менее заковыристой породы.
Выйдя замуж за сына Тамары Васильевны, она прожила с ним недолго. Тот пил, дрался, ругался с соседями и в конце концов загремел в тюрьму за попытку кражи «носильных вещей».
Мотивы преступления были всем понятны – Сережка, подвыпив, решил раздобыть денег в соседнем доме. Взял самодельные отмычки и вскрыл дверь первой попавшейся квартиры. На его беду, у «жертв» шел день рождения дочери, народа в доме было немало. Они всей семье повалили Серегу и вызвали милицию.
Связанного и шального, его поместили в «обезьянник», а затем, навесив еще и чужих грехов, отправили в Мордовию.
С этого, собственно, и началась Серегина тюремная биография.
А его Зинка, любимая женщина, начала пить и путаться с Сережкиными дружбанами, со всей этой неприятной для Тамары Васильевны сволотой.
2
Сердобольная Зина навещала Тамару Васильевну раз в две недели, набивала холодильник и снова исчезала.
Молодуха работала поварихой вахтовым методом. Ее забрасывали на вертолете в тайгу на нефтебуровой участок в Чердынь. Ишачила порядочно, что зимой, что летом. Но не жаловалась. Зато уж когда возвращалась, могла позволить себе несколько дней. И позволяла. В подпитии она наведывалась к свекрови за душевной беседой.
Зина знала, что жизнь у той была не сахар, врагу не пожелаешь. Тамара Васильевна нет-нет, да и вспоминала жесткие послевоенные времена, когда вся семья с голоду пухла.
– Вот на нас напасть-то тогда приключилась, – говорила свекровь. – Представь себе, прямо задыхались от вшей.
– Как так – задыхались? – изумлялась Зина.
– А то не знаешь? Голод был. С тех пор я хлебушек-то берегу и никогда в помойку не выбрасываю.
– Чудная ты, Тамара Васильевна, – удивлялась сноха, протирая подоконник или суетясь на кухне.
Жаловалась ей Тамара Васильевна и на то, что в последнее время у нее все поясницу ломит.
– А ты бы в поликлинику сходила, врач бы тебя посмотрел, – советовала сноха. Но это вызывало у старухи лишь саркастическую ухмылку.
– К врачу, говоришь? Да эти врачи… они хуже собак! Знаю я, что врач твой скажет: давай операцию делать. Давай тебе разрежу. Вот что он скажет! Врачи только резать и умеют. Он же взглянет на меня и подумает: «Э, бабка старая, родни у нее немного, если и помрет, никто плакать не станет». Врачам верить нельзя. Недаром люди говорят: на леченой кобыле далеко не уедешь. Эти врачи неизвестно чем в своих больницах занимаются. Вот ты еще махонькая была, когда у нас тут случилось… Жила одна врачиха, на улице 13-го километра. Добрая такая была, работящая, умная, заботливая, операции делала каждый день. Стариков просто обожала. Но люди ее побаивались. И, видно, неспроста! Стали вдруг детишки в городе пропадать. То один, то другой. Куда пропали, неизвестно. И вот однажды приходит на нашу улицу милиция. Пустили овчарку по следу. Собаку ведь не обманешь – у нее нюх! И привела овчарка к дому этой самой врачихи. Полезли милиционеры к ней в шкаф, смотрят, а там – на тебе: в шкафу подвешена за ноги девочка без головы, а кровь стекает в большую миску. И тогда майор эту врачиху спрашивает: «Зачем вам это?» А та и говорит: «Я кровь пила, хотела омолодиться, чтоб мужиков приманивать». Видишь, что делала, сучка?
– Ну, не все ж такие, – возразила сноха. – Есть ведь и хорошие…
– Ты, Зиночка, ничего на моем туалетном столике не тронь. Хорошо? – перевела разговор свекровь. – Стронешь – потом такое случится, что все пожалеют.
– Ну что ты, Тамара Васильевна, что ты, – отвечала Зина, нервно хихикая. – Как же можно? Ты ж мне как мать.
Было в Тамаре Васильевне что-то от средневековой святой. Сусальная напускная кротость уживалась в ней с яростью пророческих экстазов. А ее ночные бдения наводили соседей на самые пугающие подозрения.
Иногда глубоко за полночь, когда обычный человек после плотного ужина лежит себе в кровати, бабка выходила в общий коридор в подъезде и начинала подметать. Вставала она часа этак в три, когда уж точно все спали, и выходила с метелкой в белой до пола ночнушке. Бывало, этот неприятный ритмичный шелест будил соседей по лестничной площадке, но выйти и посмотреть, что происходит, никто не решался. Остерегались – мало ли что там.
Зина, конечно, знала, что в доме свекровь побаиваются, а ее квартиру называют не иначе как дурной. И неспроста боялись, это точно.
А если бы кто, кроме снохи Зины, вошел в бабкину спальню, то, возможно, подумал бы, что тут не Тамара Васильевна живет, а кто-то из потустороннего мира.
В этой спальне вот уже многие годы на стенах висели овальные фотографии, отодранные с могильных плит местного кладбища. Почерневшая стена с этими портретами казалась чем-то вроде ритуального зала колумбария.
Первым в бабкиной галерее появился портрет тети Вали Лидовской. На ее могилу Тамара Васильевна ходила частенько. Часами могла говорить с покойницей даже в буранную зимнюю погоду.
Порой, как только спускалась ночь, Тамару Васильевну манило на окраину. Здесь, у крестов и могильных плит, она встречала луну и слушала вой кладбищенских кобелей.
Ходила она туда тайком, в особые ночи, когда месяц зубастым топориком нависал над городком. Брала с собой большую заточенную ложку, чтобы отковыривать керамические трофеи, те, что потом трепетно заворачивала в обрывки байковой рубахи с веселым огуречным рисунком.