Когда остаешься в Москве летом, когда заблудишься несколько раз в перестраиваемых переулках, когда увидишь Москву издали и заметишь, что колокольни без крестов похожи на минареты, когда заметишь другие минареты – подъемники, растянутые вантами, похожие на карандашные наброски…
…Когда заблудишься в Москве, в которой переменилась даже почва, и узнаешь улицу по деревьям, которые не надстраивают, – тогда появляется время и с временем мысль о себе.
Вот что я думал, расставаясь на бульваре с Осипом Мандельштамом.
Письмо Эйзенштейну
Мы переживаем сейчас эпоху увлеченья Художественным театром, театром чистых эмоций.
Растет Станиславский.
Он звучит сегодня для нас. Говорят, что он придумывает, что чичиковский Селифан, внесший чемоданы в дом Коробочки, весел потому, что он попал в тепло{257}.
Что Коробочка выбежала, думая, что в дом ударила молния.
Он знает логику расположения кусков.
Он знает, что кусков не существует.
Связи, которые придумывает Станиславский, часто мнимы, часто противоречивы. Селифан радуется тому, что он попал в тепло. В дом Коробочки ударила молния.
Одна мотивировка зимне-осенняя, другая летняя.
Но не в этом дело.
Рассыпается мир в руках Мейерхольда. Режиссер заглушает слова, и редко выплывают среди уничтоженной драмы изумительные куски потопленного в театре мира драматургии.
Старый спор, который знала индусская поэтика, спор, известный Дидро, спор о том, должен ли испытывать актер те эмоции, которые он передает, то есть должен ли быть актер или он только знак на том месте, куда его поставил драматург и режиссер.
Этот спор сейчас главный, это тот же спор о кусках и о главном.
Мейерхольд в той своей стадии удачи, но эту удачу нужно сменить другой удачей, мейерхольдовской же. Театр Мейерхольда пришел к необходимости иметь драматургию.
Вы прошли от метода вызывания эмоций, телесного проявления, через метод интеллектуального кино, работающего физиологическими методами, на новый путь.
У вас сейчас вещи иные.
Вы на пути классического искусства, про которое легко сказать, как оно создано сегодняшними условиями, и трудно сказать, почему оно их переживает.
От остраненной эксцентрической передачи вы перешли к самому трудному, отказались от патетики и передали оценку зрителю.
Люди вам верят, что вы великий художник.
Но, как всем известно, люди любят видеть новое таким, каким они себе его представляют{258}.
У них есть свой стандартный гений.
Среди этих людей и я не первый.
«Стачка». Нищие в изумительных котелках и отрепьях. Все совершается с конвульсивным напряжением.
Вещь имеет два адреса, два подданства.
«Броненосец». Знаменитая лестница. И калека на лестнице. Потом эта лестница стала лестницей Юткевича. Вы помните «Кружева» его, пьяных, уродов и кружева?
И ваше восстание посуды в «Октябре». Изумительнейшая война с вещами во дворце.
Трудно было воевать с посудой, со слонами.
Вы победили Керенского, развели мост и все же не взяли Зимний дворец.
Нужно брать простую вещь или всякую вещь, как простую.
Время барокко прошло.
Наступает непрерывное искусство.
Юрий Олеша. «Кое-что из секретных записей попутчика Занда»
Если бы не мысль на ночных улицах Москвы, если бы не трамвай, который убегает от меня как будто навсегда, если бы не вечер, я бы написал статью.
Но вечереет.
Днем твои руки и трамвай, асфальт, кошка и крыша – все одной температуры.
Днем объединен мир одним напряжением.
Вечереет. Мир распадается температурно. Уже похолодели решетки и теплы каменные столбы.
Тепло гнездится в деревьях, холод уже взошел на дорожки.
Появляется отношение к вещам, их разбираешь, ценишь.
Вещи, о которых я пишу, напечатаны в журнале «30 дней».
В этом журнале ко всякому куску, ко всякой статье – предисловие.
Недаром Салтыков-Щедрин говорил, что в искусстве писания предисловий мы обогнали все просвещенные народы.
Юрий Олеша пишет о зависти, и журнал прилагает список и рисунки сего завидного. Бенвенуто Челлини (автор указывает издание «Academia»), Джек Лондон, Оноре де Бальзак, Пушкин, Толстой.
Олеша завидует по хрестоматии, по каталогу издательства, он завидует поразительному, завидует вещам, которые видели другие.
Юрий Олеша в своих рассказах говорит о дальтонике, который ест синие груши, так обманывает его зрение.
А что сказать тем, кто ест груши или яблоки желто-зеленые или красные.
У Олеши Шиллер нюхает гнилые яблоки для вдохновения.
И Пушкин пишет «Бориса Годунова».
И впечатление, что он не жил с этими людьми, что он шел мимо, видел их через окно, не знал их простой жизни.
Нужно, может быть, завидовать методу писателя, внутренним ходам его, и не нужно завидовать его полному собранию сочинений даже издательства «Academia».
Культура, про которую говорит Олеша, стандартна, конспективна, почти календарна и барочна.
Для Олеши неясно, что люди, им упомянутые, почти не знали, что они создают высокое искусство. Они жили не ощущением, а совершением, и очень мало отличались от химиков и колбасников. У Вазари Донателло назван искусным резчиком, умеющим также изготовлять статуи.
В «Восковой персоне» люди в кабаке не пьют вина, а говорят о сортах вина и повторяют поразительные названия.
Роман не вытекает из болота, из болота иногда вытекают большие реки, роман втекает в болото. Не кончаясь ничем.
Растрелли проще, чем у Тынянова. Все деловее. Не так анекдотично. Не состоит из одних поразительностей.
А между тем у Тынянова так хорошо умирает Петр, так хорошо начинается большой спокойный роман. И так обыкновенно кончается всеми своими необыкновенностями.
Освободимся от слов и от всех поразительностей.
Говорят, Лев Толстой давал переводить себя на французский язык, и другому человеку давал переводить французский текст на русский и смотрел, то ли получилось, что он написал. И сердился на то, что слова не подчиняются.
Осип Мандельштам
Большой писатель Осип Эмильевич Мандельштам. Он написал сейчас книгу «Путешествие в Армению».
Он путешествует там среди грамматических форм, библиотек, книг, зданий, слов, вещей.
Есть замечательный писатель Свифт.
Гулливер попал в страну ученых. Люди там несли на спинах тяжелые кули. Ноги у людей гнулись, как у носильщиков в мучном ряду.