Это были вещи для разговора.
Эти люди не знали слов, они показывали друг другу разные вещи, вытаскивая их из карманов и из кулей и раскладывая по мостовой.
Это хуже слова.
Научимся видеть.
Мандельштам – огромный поэт, но он для того, чтобы передать вещь, кладет вокруг нее литературные вещи из куля, как попутчик Занд.
Вещи дребезжат, вещи, как эхо, разнообразно повторяют друг друга. Гнутся своды под барочными украшениями.
Мандельштам описывает картинные галереи.
Я никогда не читал лучшего описания картин Ван Гога, Сезанна, Гогена, Синьяка.
«Кукурузное солнце» светит в картинах импрессионистов (пуантилизм).
Солнце, сделанное из закругленных мазков, похоже на плотное зерно выпуклой чешуи кукурузного початка.
Так определяет Мандельштам сомкнутую блестящую разбитость импрессионистической картины.
И вот выходит Мандельштам из картинной галереи в прекрасный город Сухум. Дома лежат перед ним, как чертежные принадлежности в гнездах готовальни.
Солнце тускло после картин. Мир весь как в веревочной сетке.
Прочтите Золя, Мандельштам! Поймите, как стремились передать люди солнце. Сколько сто?ит солнце на картине.
Разве картины делаются для того, чтобы ими компрометировать солнце? Это вы сами в сетчатом мешке, в клетке, в вольере с сетками. Сетками от вас отделен мир.
И за этой сеткой сидит с несколькими немногими книгами друг мой, попутчик Занд.
Юрий Тынянов
Юрий Тынянов пишет «Восковую персону», лучшую свою книгу.
В ней превосходная Екатерина I, увиденная впервые.
Но разве петровская эпоха это только кунсткамера в спирту?
Кино, музей восковых фигур, немецкий экспрессионизм определяют Юрия Тынянова.
О Бабеле
И Олеша и три рассказа Бабеля напечатаны в журнале «30 дней».
В номере первом «Конец богадельни».
Я узнаю этих нищих из ГОСЕТа{259} .
Эти поразительные события. Дубовый гроб с вышитым серебром покрывалом – гроб напрокат: это радость нищих.
Матросов с наганами.
Позолоту театра.
Скрип тележек парализованных, «свист удушья».
Какие традиционные вещи, и не только для Бабеля.
Мы уже пытались ими тронуть мир. Мы с ними жили в щелях мира. Но щель узка.
В третьем номере рассказ «Дорога».
Одиннадцать лет назад он был короче.
Он был напечатан в Одессе.
Без этого конца, без этого начала.
Но так же, как сейчас, убивал телеграфист, стреляя из маузера в лицо еврея. И замерзший странник отогревался в библиотеке императрицы {260} .
Эйзенштейн Сергей не знал рассказа Бабеля, когда снимал «Октябрь». Но одинаково оба роются в великолепном хламе.
Сигары Абдул-Гамида, палевые атласные туфли Аничкова дворца, чиненый халат Александра III, барабаны, паровозы, крестильные рубашки Николая II, ванны с низкими бортами.
Мы видели, как с ними воевал Эйзенштейн.
Барочные вощи, хлам, кукурузное солнце, сетка, посуда. Последний раз посуда, разбиваемая и великолепная.
И номер четвертый – «Иван-да-Марья».
Сколько поразительного. Пароход едет за самогоном по Волге. На Волге поют песни голосом Шаляпина. С льняными волосами бегун Коростелев из бывших послушников, пьяный, в рвоте, переживает на полу величие России.
Пароход летит во мраке, сбивая бакены, сигнальные вешки. На бархатных красных диванах сидят пьяные калуцкие.
Так, как одесские нищие сидели в одесском театре в другом рассказе.
Стреляют ракеты, бьет трехдюймовка, прорывая огнем раскрашенный мир, голубая светящаяся кожа обтягивает скулы капитана.
А в воде плавают инвалиды.
Замечательные инвалиды.
«Калеки поднимали в воде илистые розовые фонтаны. Охранники были об одной ноге, другие не досчитывали руки или глаза. Они спрягались по двое, чтобы плавать. На двух человек приходилось две ноги, они колотили обрубками по воде, илистые струи втягивались водоворотом между их тел. Рыча и фыркая, калеки вываливались на берег; разыгравшись, они потрясали культяпками навстречу несущимся небесам, закидывали себя песком и боролись, уминая друг дружке обрубленные конечности».
Сетка! Сетка держит Бабеля в определенной эпохе, среди определенных, неточно увиденных вещей.
Сегодня мир проще. И не нуждается как будто бы в жароповышающем.
Обыкновенно Бабель работает тщательно. Это доказывается тем, что он работал медленно. И первое время Бабель в общем ошибался мало, и его держала еще живая школа.
А сейчас он ошибается, как ребенок.
Идет оспопрививание: «Разрешите вас уколоть, – сказала ему Юдифь и взмахнула пинцетом» («Конец богадельни»).
Напрасно она это сказала – пинцетом не колют, им щиплют, а для надреза применяется ланцет, которым, вероятно, и работала Юдифь.
Ланцетом не колют, а делают насечки. Это разная техника работы.
Для того чтобы придать реальность движению, проще всего заставить человека запнуться. Для того чтобы придать характерность речи, легко сделать речь неправильной. Это самый общедоступный трамвайный путь.
В рассказе «Иван-да-Марья» фигурирует маузер. С некрашеной ручкой. Обойма маузера плоская и тоненькая, как жестяная спинка скоросшивателя.
Мне кажется, что она входит в магазинную коробку при заряжении.
В рассказе Бабеля человек убивает из маузера.
«Коростелев еще что-то хотел сказать, но не успел, вздохнул и упал на колени. Он опустился к колесам тачанки, лицо его разлетелось, молочные пластинки черепа прилипли к ободьям.
Макеев, пригнувшись, выдергивал из обоймы последний застрявший патрон».
Заминка, которая произошла в маузере, – стилистическая, она здесь нужна для реальности. Это та лишняя подробность, которую наизусть ставят в реалистической вещи, но она поставлена неверно, потому что не увидена вещь.
Это ошибочно, как детали вырождающихся архитектурных памятников.
В большом настоящем искусстве всегда кризис. Кризис в самом методе.
На сегодня мы его видим хотя бы в том, что ошибки наши стали похожими{261}.
Сюжет и образ