перемена в манере писать, в обращении с героем.
Алексей Толстой стал новым писателем, сам не замечая этого. Так мы не замечаем своего движения по Вселенной, продвигаясь в ней вместе с Землей.
Есть сказка о том, как мужик обманул медведя, сговорившись сперва «тебе корешки, а мне вершки» и посеявши рожь, а потом «тебе вершки, а мне корешки», но на этот раз посеявши репу.
Корешки и вершки – то, что едят, и то, что бросают, – имеют в истории искусства свое место.
Люди, стремящиеся к Островскому и Пушкину одновременно, желающие быть иностранцами из Парижа и Лондона, обречены есть ботву репы и корни ржи.
Я думаю, что многие читали записную книжку Чехова.
Это веселая, прекрасная, умная и талантливая книга. В ней Чехов производит эксперименты, заготовляет материал для будущих вещей. Современный писатель не написал бы многих рассказов Чехова, но, наверное, напечатал бы его записную книжку.
Роли корешков и вершков перемешались, медведь опять обманут, формы искусства проходят, как Крестовые походы.
Сюжетное строение никогда не было сильным местом русской литературы. В настоящее время сильная струя русской прозы идет на вытеснение сюжета, на создание бессюжетных (что, конечно, не значит бесформенных) прозаических вещей. Старая проза отменяется.
«Вместо «ерунды в повестях» выбросить бы из журналов эту новейшую беллетристику и вместо нее…
Ну – печатать
Но иногда, а впрочем, лучше в отдельных книгах, вот воспроизвести чемодан старых писем» («Опавшие листья», с. 216).
Так писал В. Розанов и сам создал такую новую прозу в своих трех книгах: «Уединенное» и два короба «Опавших листьев».
Новая проза была не только декларирована, но и предложена в первый раз.
«Никто так хорошо не исполняет приказаний, как солнце, если приказать ему встать с востока», – говорил В. Хлебников.
Русская проза исполнила приказание В. Розанова.
Поток мемуаров залил русскую литературу. Конечно, революционные потрясения вызвали отчасти это явление, хотя я не уверен в этом «конечно».
Дело в том, что мемуары коснулись не только одних революционных событий. Писатели начали писать в форме мемуаров то, что раньше вылилось бы у них в форму романа. Наиболее интересными вещами нового жанра я считаю последнюю вещь Максима Горького, «Эпопею» Андрея Белого и целый ряд произведений А. Ремизова, в которых он пытается создать бесфабульную прозу{146}.
Новая форма в русской прозе может быть охарактеризована отрицательно – отсутствием сюжета, а положительно – конкретностью темы, интимностью содержания.
Генезис этой формы – письма и дневник. Конечно, произведения этого жанра писались и прежде (хотя и иначе), но не печатались.
Максим Горький пережил несколько резко отдельных друг от друга периодов своего развития.
Первый период отличается чрезвычайной лиричностью. В Горьком всегда жил стихотворец. Нужно вспомнить только, как часто люди в его вещах сочиняют или поют песни. Песенная инерция живет за прозаическими словами Горького, она выгибает формы его произведения, как вода, налитая в бумажную коробку, выгибает легкие стенки.
Эта песенность, ритм, простой, примитивный и широкий, связывают Горького с сегодняшним днем русской народной песни.
«Солнце всходит и заходит» не случайно сделалось русской народной песней, эта песня могла бы не иметь названного автора, ее могли бы сочинить безымянные люди.
В этот первый период своего творчества Горький писал легко и много; до листа в день, как он мне говорил.
Второй период творчества Горького обыкновенно определяют как ницшеанский.
В русской литературе Кавказ и цыгане заняли то место, которое в западной литературе занимали индейцы (Шатобриан).
Горьковский тип связан с «цыганской линией». Формально период этот определяется тем, что рассказ часто ведется от первого лица, причем рассказчик сам не действует. Чистый сказ, так удававшийся Лескову, почти не выражен у Горького. Пейзажные куски носят явно вставной характер.
Оживление рассказа перебиванием у Горького дается очень часто совершенно примитивно. Если у аббата Прево в «Манон Леско» кавалер де Грие рассказывает целый роман в два приема и только раз переведя во втором куске дух, то у Горького существует своя схема рассказа, выдержанная им до последних вещей (см. «Отшельник» и «Рассказ о безответной любви»).
В рассказах этого типа присутствие рассказчика, записывающего действие, носит рудиментарный характер. Обычно оно сказывается тем, что рассказ перебивается описанием обстановки действия или вставными сентенциями.
В «Отшельнике» два рассказчика: автор пересказывает рассказ другого человека. Иногда «автор» задает вопрос.
Производит впечатление, что подобный слушатель нужен только для того, чтобы подталкивать запинающееся развитие рассказа.
Так встряхивают, чтобы они шли, плохо сделанные или сломанные часы.
Мы видим, конечно, что периоды у Горького, которые я в неосторожно написанной фразе назвал резко разграниченными, на самом деле перекрывают друг друга.
Вернее было бы говорить о нескольких манерах писать.
Третий период творчества Горького, период «Исповеди», «Матери», можно было бы определить как дидактический, с убылью песенного элемента.
Предпоследний, считая от нашего времени, период творчества Горького начинается, может быть, «Городком Окуровым», переходит в «Детство», «В людях» и сейчас написанные «Мои университеты».
В этот же период написана Горьким очень хорошая книга рассказов «Ералаш». Главным материалом в работах этого периода является автобиография.
Это не автобиография Горького; для этого она слишком вместительна. Это «история моего современника», – так мог бы назвать свою книгу Горький с бо?льшим правом, чем Короленко.
Лев Толстой когда-то писал о борьбе «генерализации» (общего строения) с «подробностями» в своих романах.
Романы Горького все живы подробностями. Сюжетное строение их просто до крайности: человек ищет место.
По техническому совершенству, да и просто по занимательности, Горький этого периода – явление совершенно замечательное.
В Горьком есть пафос количества. Он столько знает, столько помнит, что эта уйма знания людей образует своеобразный потоп, гипнотизирует своим количеством.
Мне в разговорах приходилось убеждаться, что Горький помнит деревни, через которые он проходил, и буквально всех людей, которых он когда-либо видел.
Наблюдения его в этот период точны, ясны и сделаны вне зависимости от какой-либо условности.
Никакая догма им не владеет во время писания. Может быть, только одна – Горький пьян жаждой жизни, мыслью количественно охватить ее.
В потрясающем рассказе «Страсти-мордасти» Горькому удалось дать в этот период необыкновенный, совершенно внетрадиционный образ проститутки.
Рассказ этот лишен всякого мелодраматизма, который силен в Соне Мармеладовой, в изображении которой Достоевский так связан с традицией французского романа.
Этот классический рассказ испорчен, к сожалению, «заключительным словом автора».
В своей странной судьбе Горький, благодаря своему лирическому таланту, благодаря песенности, прорывающейся через прозу, и этнографической интересности, очень рано получил мировую славу.