Учиться писать он стал очень поздно.
Писать же так, как он может, – Горький стал в самые последние годы.
Здесь сказалась малая культура русского писательства.
Навыки разночинской литературы, навыки Златовратского – портили Максима Горького.
Но я спешу.
В первые годы революции Горький не писал совершенно. Это было странное и неплохое время, когда могли писать очень немногие.
Написал «Двенадцать» А. Блок, но надорвался.
На роялях ставили буржуйки. Быт был обнажен, как оборванный зонтик. Русская литература гуляла под паром. При нашей бедной культуре так было, может быть, лучше.
В тысяча девятьсот девятнадцатом году Горький написал одну из своих лучших книг: воспоминания о Льве Николаевиче Толстом.
Эта книга состоит из маленьких отрывочных заметок, в десять, иногда в пять строк длиной.
Книга написана уверенно и с «фокусами» (толстовское выражение).
«Если бы он был рыбой, – пишет Горький о Толстом, – то плавал бы, конечно, только в океане, никогда не заплывая во внутренние моря, а особенно – в пресные воды рек».
Так раньше Горький не писал. Книга эта составлена из кусочков и отрывков, сделана крепко. Мне приходилось видеть рукопись, и я знаю, сколько раз переставлялись эти кусочки, чтобы стать вот так крепко.
Самый образ Толстого дан здесь новый. Маленький старик, «читающий людей» с легкостью и жадностью, как копеечную книгу, обиженный на женщин, Толстой, который больше своего учения. Рисуя этого Толстого, Горький любуется непохожестью, неканоничностью своего портрета.
Всегда с любовью он останавливается на непоследовательности Толстого.
«Сулер рассказывал: он шел со Львом Николаевичем по Тверской, Толстой издали заметил двух кирасир. Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости.
Толстой начал порицать их:
– Какая величественная глупость! Совершенно животные, которых дрессировали палкой…
Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
– До чего красивы! Римляне древние, а, Левушка? Силища, красота, – ах, Боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!»
Книжку Горького о Толстом должен знать всякий. Она замечательна своею неканоничностью – ее пафос противожитийный.
Горький хочет не дать бронзировать Толстого.
«О буддизме и Христе он говорит всегда сентиментально; о Христе особенно плохо – ни энтузиазма, ни пафоса нет в словах его и ни единой искры сердечного огня. Думаю, что он считает Христа наивным, достойным сожаления, и хотя – иногда – любуется им, но – едва ли любит. И как будто опасается: приди Христос в русскую деревню – его девки засмеют».
В книге о Толстом Горький стал на защиту писателя от публициста; сделался разрушителем легенды во имя конкретного.
В этой вещи ему понадобилась новая форма. Книжка по форме и теперь оказалась, примерно говоря, розановской.
Острием своим книга эта направлена против традиций народничества в русской литературе, против Горького второго периода, против толпы Вересаевых и Серафимовичей, против тени Белинского и за живую русскую литературу, которая писала и будет писать, как хочет.
Проходят дни. Если завтрашний день будет похож на сегодняшний, то в жизни это зовется – тюрьма, в литературе это зовут классицизмом.
Толстой не был классиком, он был одним из решительнейших деканонизаторов мировой литературы.
Мы должны признать значительность не только толстовских утверждений, но и его отрицаний. Поэтому Горький был прав, написав свою книгу, первую настоящую книгу о Толстом в неканоническом роде.
Эта книга первая стоит мирового имени Горького. Может быть, кому-нибудь покажется, что своеобразность формы книги о Толстом вызвана у Горького самой темой: «воспоминаниями».
Но это не совсем так. Во-первых, можно возразить, что в иную эпоху воспоминания вылились бы в другую форму, во-вторых, горьковские воспоминания не одиноки в современной русской литературе.
Не мотивированы воспоминаниями последние вещи Горького.
В иную эпоху все эти наблюдения были бы только корнями для связного произведения, вошли бы в него измененными.
Сейчас они напечатаны, так сказать, обнаженно.
Это – записная книжка писателя. Но дана она – и дана по праву – как законченное художественное произведение.
Отрывки эти сведены то темой, например, «как ведут себя люди наедине» или «пожары», то общей мыслью, например, мыслью о совести.
Вопросы, поднятые в книге, старые: совесть, разум. По-старому прорываются среди прозы стихи, но они уже замаскированы, не приписаны герою.
Ново в отношении к жизни у Горького, что в этих вещах он совершенно штатский: не имеет никакого официального вероучения.
Жизнь кажется ему противоречивой, и он работает ее нелепостью, рассказывая о странных людях, приходящих к нему.
«Мокрым утром марта в 17 году ко мне пришел аккуратненький человечек лет сорока, туго застегнутый в поношенный, но чистый пиджачок. Сел на стул, вытер платком лицо и, отдуваясь, сказал не без упрека:
– Высоконько изволите жить, для свободного народа затруднительно лазить на пятый этаж! <… >
Осторожно внюхиваясь, человек осмотрел меня, полки книг и сказал:
– Действительно – господин Пешехонов будете?
– Нет, я Пешков.
– А это не одно то же самое?
– Не совсем.
Он вздохнул и, еще раз осмотрев меня, согласился:
– И не похоже: у того бородка. Значит: я попал в недоразумение.
Сокрушенно покачал головою:
– Эдакие путаные дни!»
Этот странный человек предлагает Горькому-Пешкову странный закон. Не привожу его, хотя мне и очень хочется переписать весь отрывок, чрезвычайно хорошо сделанный.
Уходит человек странно.
« – Значит – господин Пешехонов не одно то же самое, что господин Горький? Писатель?
– Нет, не одно…
– Очень затруднительно понять это, – сказал он, вдумчиво прищурясь. – Как будто бы два лица, а выходит – три! Если же считать – трое, то будет два. Разве нарушение закона арихметики не запрещено властями?
– Властей еще нет…
– Н-да… Так! И – с точки зрения устава о паспортах – по двум паспортам жить не разрешается. Закон!
Неодобрительно кивнув головою, он пошел к двери <…>. За дверью, набивая на ноги калоши, он ворчал:
– Тут сам Бисмарк… Не то – двое… не то – трое…»
Умение цитировать – умение трудное. Я его сейчас нарушил.
Жалко было рвать отрывок, но все же пришлось его уродовать.