столе, накрытом для ленча, ее мягкие загорелые руки прикасаются к бутылке в ведерке со льдом, проверяя, охладилось ли вино, а в это время старуха, постоянно работающая при доме кухаркой, входит, шаркая ногами, с холодной рыбой и салатом на большом глиняном блюде, купленном по соседству в Валлорисе. Как звали эту старуху? Элeн? Всегда в черном в знак траура по десяти поколениям родных, умерших в стенах Антиба, она любовно о них заботилась и называла «Mes trois beaux jeunes Americains»,[12] а из них никто никогда прежде не имел прислуги, и Четвертого июля и в день взятия Бастилии украсила их стол красными, белыми и синими цветами.
…Острый, крепкий запах разморенного солнцем соснового бора.
…Послеполуденные сиесты, Пенелопа в его объятиях на огромной кровати в полутемной спальне с высоким потолком, исчерченной там и сям узкими полосками от жалюзи, опущенных, чтобы не проникал зной. Ежедневные любовные утехи; неудержимые, страстные, нежные, – два сплетенных благодарных молодых тела, чистых и просоленных, радость взаимного обладания, фруктовый аромат вина на губах в поцелуе, тихие смешки и перешептывание в благоуханном сумраке спальни, коварное, возбуждающее прикосновение длинных ногтей Пенелопы, когда она поглаживает рукой по его упругому животу.
…Августовским вечером после ужина они сидели с Пенелопой на террасе, внизу – спокойное, освещенное луной море, сзади – притихший сосновый бор, Бреннера не было, он ушел куда-то с одной из своих девушек, и Пенелопа сказала ему, Крейгу, что она беременна.
– Рад или огорчен? – спросила она низким встревоженным голосом. Он нагнулся, поцеловал ее. – Я принимаю это как ответ, – сказала она.
Он пошел на кухню, взял со льда бутылку шампанского, они выпили в лунном свете и решили, вернувшись в Нью-Йорк, купить дом: после прибавления семейства им уже будет тесно в их теперешней квартире в Гринич-Вилледже.[13]
– Только ты Эду не говори, – попросила она.
– Почему? – Он завидовать будет– Никому не говори. Все будут завидовать.
…Обычный распорядок дня: после завтрака они с Бреннером усаживаются в плавках на солнце, раскладывают на столе рукопись новой пьесы Бреннера, и тот говорит: – А что, если так: в начале второго акта, когда поднимается занавес, на сцене темно. Она входит, направляется к бару – мы видим только ее силуэт, – наливает себе виски, всхлипывает, потом залпом выпивает…
Они щурятся на яркое море, представляя себе актрису на темной сцене перед притихшим полным залом в холодный зимний вечер в приветливом городе за океаном… Они перерабатывали тогда вторую пьесу Бреннера, премьеру которой Крейг уже объявил на ноябрь.
После «Пехотинца» Крейг поставил еще два спектакля, и оба имели успех. Один из них все еще не сходил со сцены, так что он решил наградить себя курортным сезоном во Франции – пусть это будет для него и Пенелопы запоздалым медовым месяцем. Бреннер уже истратил большую часть своего гонорара за «Пехотинца» – гонорар оказался скромнее, чем ожидалось, – и опять сидел без гроша, но они возлагали много надежд на новую пьесу. Впрочем, в тот год у Крейга было достаточно денег на всех троих, и он понемногу начинал привыкать к роскоши.
Из дома доносится приглушенный голос Пенелопы, которая для практики говорит по-французски с кухаркой, и время от времени – телефонные звонки друзей или очередной подружки Бреннера; Пенелопа неизменно отвечает: мужчины работают, им нельзя мешать. Удивительно, как много друзей узнало, где они проводят лето, и скольким девицам известен телефон Бреннера.
В полдень выходит в купальном костюме Пенелопа и объявляет:
– Пора купаться.
Они купаются, ныряя со скал перед домом, в глубокой прохладной прозрачной воде, обдают друг друга брызгами; Пенелопа и Крейг, отличные пловцы, держатся ближе к Бреннеру, который однажды совсем было начал тонуть: он вскидывал руки и отчаянно отфыркивался, делая вид, что дурачится, хотя, в сущности, его надо было спасать. Когда они вытащили его, розового и скользкого, на берег, он полежал немного на камнях, потом сказал:
– Это вы, аристократы, все умеете и никогда не утонете.
Приятные картины.
Разумеется, память, если дать ей волю, обманчива. Никакой отрезок времени – даже месяц или неделя, о которой вспоминаешь потом как о самом счастливом периоде своей жизни, – не может состоять из одних лишь удовольствий.
Была, например, ссора с Пенелопой поздним вечером недели через две-три после того, как они поселились в вилле. Из-за Бреннера. Они сидели в своей спальне с опущенными жалюзи и говорили шепотом, боясь, как бы Бреннер их не услышал, хотя комната его находилась по другую сторону холла, и стены были толстые.
– Он когда-нибудь от нас уедет? – спросила Пенелопа. – Надоело мне это длинное унылое лицо. Все время он торчит рядом с тобой.
– Тише, прошу тебя.
– Все тише да тише. Почему мы должны шептаться? – Она сидела нагая на краю кровати и расчесывала свои белокурые волосы. – Словно я не у себя дома.
– А я думал, он тебе нравится, – удивленно сказал Крейг. Он почти спал уже и только ждал, когда она кончит возиться с волосами и, погасив свет, ляжет рядом. – Думал, вы с ним друзья.
– Он мне нравится. – Пенелопа яростно расчесывала щеткой волосы. – И я его друг. Но не круглые сутки. Я замужняя женщина, и никто не предупреждал меня, что я выхожу за целую команду.
– Ну, какие там круглые сутки, – возразил Крейг, но тут же понял, что сказал глупость. – Во всяком случае, он, вероятно, уедет, как только будет готова пьеса.
– Эта пьеса не будет готова до истечения срока аренды, – в сердцах сказала она. – Я все вижу.
– Не очень-то дружески ты к нему относишься, Пенни.
– Да и не такой уж он мне друг. Думаешь, я не знаю, по чьей вине мне не дали тогда роль в его пьесе? – Тогда он даже не был с тобой знаком.