стрелку перед показавшимся на повороте угольным вагоном, и, занятая своим делом, не заметила, как со ступеньки проходившего трамвая соскочил Рупп.
Рупп не решился, как бывало, открыто подойти к матери и, взяв её под руку, вместе отправиться к остановке трамвая.
Рупп мимоходом бросил вздрогнувшей от неожиданности женщине, что ждёт её в той же столовой, что обычно. И тон его был так непринуждённо спокоен, шаги так неторопливо уверенны, что все страхи как рукой сняло. Через полчаса она входила в столовую и, не глядя по сторонам, направилась в дальний угол, где обыкновенно сидел Рупп. Он поднялся при её приближении, бережно снял с неё промокший платок и отяжелевшее от воды пальто и взял своими большими горячими ладонями её посиневшие от холода неподатливые руки, и держал их, и гладил, пока они не стали тёплыми и мягкими. Даже, кажется, подагрические узлы её суставов стали меньше ныть от его дыхания, когда он подносил к губам её пальцы; потом он сам взял поднос и принёс с прилавка еду.
Мать смотрела ему в глаза и старалась уловить тревожную правду в той успокоительной болтовне, которой он развлекал её, пока она, зажав ладонями горячую чашку, прихлёбывала гороховый суп.
Грета изредка задавала вопросы, имевшие мало общего с пустяками, которыми Рупп старался отвлечь её мысли. Но разве можно было отвлечь мысли матери от опасности, которую она видела над головой сына! И тем не менее, как ни велик был её страх, как ни мучительно было её душевное смятение, она ни разу не сказала ему того, что так часто думала, когда его не было рядом: может быть, довольно борьбы, может быть, смириться на время, пока не пройдёт нависшая над Германией чёрная туча гитлеровщины? Словно отвечая её угаданным мыслям, Рупп тихонько проговорил:
— Верьте мне, мама, совсем уже не так далёк тот день, когда мы заставим рассеяться нависшую над Германией чёрную тучу фашизма!
— Ах, Рупхен!..
И не добавила ничего из того, что вертелось на языке. Ведь Рупп был не только её сыном, — у него был отец, дело которого продолжал мальчик, у него был учитель — железный Тэдди. Она — мать. А разве не мать ему вся трудовая Германия?!
И Грета сжимала зубы, чтобы не дать вырваться стону тоски, когда приходила мысль: «Может быть, в последний раз?» Она не могла не думать этого, прощаясь с ним.
— Послушай, мальчик… Может быть, теперь тебе лучше переехать ко мне и ходить на работу, как ходят другие?
Рупп покачал головой:
— Нет, мама. Я могу понадобиться хозяевам в любую минуту.
Она была уверена, что дело вовсе не в хозяевах. Но если бы знать, что мальчик только боится за её покой, хлопочет об её безопасности?! Тогда бы она не стала и разговаривать, а сама пошла бы за его вещами и перевезла их домой. Но разве она не помнит разговоров на своей кухне, разве она не понимает, что такое явка?..
У Руппа так и нехватило духу сказать ей, что Франц Лемке с честью прошёл до конца, а у неё не повернулся язык спросить, знает ли он об этом. Каждый решил оставить то, что знал, при себе.
Прощаясь, Рупп протянул ей маленький томик. Грета удивилась, увидев дешёвый стандартный переплёт евангелия.
— Зачем мне?
— Я не мог её уничтожить. Это память об одном друге. Спрячьте её для меня.
Она поняла, что переплёт — только маскировка, и с тревогой взглянула на сына. Однако и на этот раз она больше ни о чём не спросила и молча сунула книгу в карман. Только дома, поднявши на кухне кусок линолеума, под которым когда-то прятал свои книги муж, Грета заглянула в евангелие: «Анри Барбюс. Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир». Грета раскрыла книгу: «…Он и есть центр, сердце всего того, что лучами расходится от Москвы по всему миру… Вот он, величайший и значительнейший из наших современников… Люди любят его, верят ему, нуждаются в нём, сплачиваются вокруг него, поддерживают его и выдвигают вперёд. Во весь свой рост он возвышается над Европой и над Азией, над прошедшим и над будущим…»
Забыв о поднятой половице, Грета перебрасывала одну страницу за другой: «Нашей партии мы верим, — говорит Ленин, — в ней мы видим ум, честь и совесть нашей эпохи…» «Не всякому дано быть членом такой партии, — говорит Сталин. — Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в такой партии!»
Её мальчик выдержит! Как отец, как Тэдди!
«Чтобы честно пройти свой земной путь, не надо браться за невозможное, но надо итти вперёд, пока хватает сил».
Её мальчик идёт вперёд. У него хватит сил дойти до конца. Как у отца, как у Тэдди, как у… Франца!..
Если бы кто-нибудь знал, как трудно ей, матери!..
Грета смотрит на последнюю страницу:
«…Ленин лежит в мавзолее посреди пустынной ночной площади, он остался сейчас единственным в мире, кто не спит; он бодрствует надо всем, что простирается вокруг него, — над городами, над деревнями. Он подлинный вождь, человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им товарищ и учитель одновременно; он — отец и старший брат, действительно склонявшийся надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни были, вы нуждаетесь в этом друге. И кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках того, другого человека, который тоже бодрствует за всех и работает, — человека с головою учёного, с лицом рабочего, в одежде простого солдата…»
Грета захлопнула было книгу, но снова подняла переплёт, ещё раз посмотрела на первый лист: «Сталин» — и нагнулась к тайнику под полом.
27
Несмотря на тёплый весенний день, — стоял март 1939 года, — Лорану было холодно. Он был худ, жёлт и много дней не брит. Воротник пиджака он поднял, чтобы скрыть отсутствие под ним чего бы то ни было, кроме красного шарфа, обмотанного вокруг шеи. Пальто у Лорана давно не было.
Для безработного зима неуютна и в Париже. Чтобы пережить её, Лорану пришлось продать все — от часов до одеяла. Вернувшись из Испании, он не мог удержаться ни на одном заводе. И на заводах и в муниципалитете внимательно следили за чёрными списками, которые услужливо доставлялись полицией.
Что было говорить о каком-то незаконном увольнении никому не известного эльзасца Лорана, если на всеобщую стачку рабочих, протестовавших против покушения на их права, сам премьер ответил погромной речью по радио! Даладье выкинул на улицу тысячи рабочих, сотни отправил в тюрьму и санкционировал чрезвычайные декреты Рейно, взвалившие на плечи трудового люда бремя непосильных налогов, отменил сорокачасовую неделю и сделал сверхурочный труд принудительным.
Всего пять месяцев назад Лоран из любопытства поехал в Ле-Бурже встречать Даладье, вернувшегося из Мюнхена. Он видел премьера вот так же близко, как сейчас садовника. Честное слово, можно поверить рассказу, будто, выглянув из самолёта и увидев толпу, Даладье готов был захлопнуть дверцу и приказать лететь обратно. Говорят, он думал, что сто тысяч парижан явились растерзать его за позор Франции, за предательство одной из её вернейших союзниц. Но нет, толпа мещан вопила: «Да здравствует Даладье!» Эти остолопы поверили тогда россказням, будто премьер привёз из Мюнхена мир для нескольких поколений французов.
Лоран отлично помнил, как через три месяца после этого хвастливого заявления Даладье парижане были повергнуты в уныние известием о падении Барселоны.
Барселона! Ах, господи-боже, можно было подумать, что это происходило в какой-то другой жизни — бригада Матраи и батальон Жореса. Всегда весёлый, беззаветно мужественный генерал и дорогие товарищи… Лоран помнил их всех: и своего соотечественника Даррака; и бригадного художника немца Цихауэра, изрисовавшего груды бумаги карикатурами на Франко, которыми они дразнили фалангистов; и долговязого англичанина Крисса. Что-то сталось с ним?.. Ах да, он погиб в тот день, когда приезжала эта испанская певица! Да, да!.. А ближе всех стал тогда Лорану американец Стил, с которым они вначале друг друга даже и не понимали. Сколько они спорили, боже правый! И каким дураком казался, вероятно,