она, и здесь изголодавшаяся, отвечала своему новому любовнику с почти животной жадностью (гладкая кожа Винсента навела ее на мысль о тюленях). И это не было ложью, потому что с Винсентом она хотела быть именно такой: женщиной крепкой и здоровой, — и она была ею. Линда подумала, что это, вероятно, не так уж необычно — быть другой с другим мужчиной, потому что все роли изначально находятся внутри тебя, ожидая, когда будут востребованы тем или иным человеком, тем или иным набором обстоятельств, и ей приятно было сделать такое открытие. Настолько, что когда в конце этого первого замечательного уик- энда, проведенного вместе, Линда вернулась в свою квартиру на Фэрфилд, она отпрянула при виде ванной на платформе и единственной пластмассовой тарелки на подставке для посуды. Она тут же пошла и купила еще тарелок и покрывало «маримекко» для кровати, чтобы не отпугнуть Винсента. Когда Винсент пришел в первый раз, встал в дверях ее квартиры и огляделся, он соотнес обстановку с человеком, которого знал (это как проектирование дома, позже сказала себе она, только наоборот). И Линда тоже стала воспринимать свою квартиру по-другому — просто как неукрашенную, а не как жалкую.
Мария родилась легко, но Маркус (и это было знаком) — болезненно трудно. К тому времени они жили в доме в Бельмонте, каждый угол которого раздражал Винсента своим банальным дизайном и небрежным исполнением (Винсент, сын подрядчика, сразу замечал плохо подогнанный стык, стоило ему увидеть его). Линда не преподавала, а Винсент начал собственный архитектурный бизнес, вкладывая все зарабатываемые деньги в дело (и это правильно, думала она), оставляя в семье совсем немного; иногда у них были напряженные времена, когда маленькие дети и неоплаченные счета портили им настроение. Но в основном она вспоминала эти ранние годы как хорошие. Когда Линда сидела в их маленьком заднем дворе (гриль, качели, пластмассовый бассейн) и наблюдала, как Винсент сажает вместе с детьми помидоры, ее наполняло приятное изумление: вопреки всем трудностям она это получила, они создали с Винсентом семью. Она не могла представить себе, что бы с ней сталось, не случись этого, ибо альтернатива виделась ей лишь в долгой, пульсирующей головной боли, от которой не было избавления.
Однажды утром, когда Маркус еще спал, а Мария была в детском саду, Линда села за кухонный стол и написала не письмо к себе самой, а стихотворение — письмо другого рода. Стихотворение было об окнах, о детях, об оконных стеклах, о тихих приглушенных голосах, и в течение нескольких следующих дней она обнаружила, что, когда писала, перерабатывала образы и шлифовала фразы, время текло по-другому, устремлялось вперед, и она часто была поражена, когда, посмотрев на часы, обнаруживала, что опоздала забрать Марию или что Маркус проспал слишком долго. Ее воображение постоянно работало: даже когда Линда не писала, она то и дело набрасывала рифмованные строки и странные сочетания слов и вообще была погружена в свои мысли. Настолько, что Винсент заметил и сказал ей об этом, и она, которая месяцами писала тайно, достала кипу своих бумаг и показала ему. Пока он читал их, Линда терзалась волнением, поскольку в стихах проявлялась та ее сторона, о которой Винсент не знал и мог не хотеть узнать (хуже того, его могло заинтересовать, кто знал Линду такой, ведь некоторые стихи были о Томасе, даже когда ей так не казалось). Но Винсент ничего не спросил, а сказал лишь, что стихи замечательные; похоже, на него по-настоящему произвело впечатление то, что жена тайно вынашивала свой талант, о котором он ничего не знал. И все это стало для нее настоящим даром, она принялась писать с удвоенной энергией, и не только когда детей не было дома или они спали, но и поздно ночью, изливая слова на бумаге и придавая им форму образов, которые можно было удержать в голове. Винсент никогда не сказал: «Не пиши таких слов о другом мужчине» (или позднее о нем самом), освободив ее от самой строгой цензуры, которая только может быть, — от страха причинить боль другим людям.
По вечерам она стала посещать поэтический семинар и была поражена нудными и чрезмерно исповедальными работами тех, кто ее окружал. Ободренная этим, она впервые отправила свои работы в небольшие литературные журналы, и все они в первые месяцы отвергали ее стихи (однажды по ошибке ей направили даже письмо, предназначенное для другого человека, и это позволило ей съязвить по поводу того, что они уже начали отвергать стихи, которых она не писала). Чтобы прогнать чувство отчаяния, Линда шутила, что может обклеить ванную комнату уведомлениями об отказах, которые она решила воспринимать не как призыв остановиться, а как приглашение для участия в игре. Пока однажды днем не получила письмо от редактора, которому понравилось одно ее стихотворение и он решил напечатать его. Он не может ничего заплатить, добавил он, но надеется, что она предоставит ему честь быть первым, кто опубликует именно это стихотворение. Далекая от мысли требовать вознаграждения, Линда была настолько взволнована, что не могла говорить, и, когда Винсент пришел в тот вечер домой, она все еще прижимала к груди это письмо. Через несколько месяцев, когда одно стихотворение приняли и журнал заплатил за него, Линда и Винсент отметили это событие походом в ресторан (чека журнала как раз хватило на оплату коктейлей).
После этого стихи пошли потоком, наводняя спальню, где она их писала. Словно все это время она сдерживала себя, и накопленная поэзия должна была пройти сквозь нее. Время от времени ее стихи печатались (перечисление предыдущих публикаций всегда производило эффект), и, когда Марии было двенадцать, тот самый первый редактор, с которым она теперь тепло переписывалась, сообщил ей, что переезжает в издательство в Нью-Йорке, и спросил, не позволит ли она ему издать сборник ее стихов.
— Ты добилась этого, — сказал Винсент, когда она позвонила ему на работу.
— Думаю, я только начала.
Линда вспоминала все это, спускаясь по лестнице отеля. Она открыла дверь, ведущую к выходу из лестничной клетки (здесь воняло табачным дымом — перекуры горничных?), не уверенная в номере комнаты Томаса. Ей казалось, что она на седьмом этаже: Томас как будто сказал 736? Но, возможно, она путает его с каким-то другим номером. Линда поняла, что может просто вернуться в свой номер и позвонить. Нет, так не пойдет. Ей хотелось увидеть Томаса, поговорить с ним. Она уверенно постучала в номер 736, хотя и приготовилась увидеть озадаченного полураздетого бизнесмена, который вышел сказать горничной, что не нуждается в услугах. Мимо по коридору прошла женщина на высоких каблуках и в жемчуге; женщина отвела взгляд: не напоминала ли Линда жену, которую выставил за дверь рассерженный муж? Линда постучала еще раз, и снова ответа не последовало. Порывшись в сумочке, она нашла небольшой блокнот и шариковую ручку. Эти послания, подумала она, пока писала, — старая привычка, отголосок прошлого.
«Мой сын — алкоголик, — написала она. — И какие события прошлого предшествовали этому?»
Она согласилась, чтобы ее усадили вместе с толпой в автобус и отвезли в ресторан — на этот раз японский; японская кухня была единственной, которую она не любила, потому что так и не смогла привыкнуть к вкусу суши или обжаренных в муке и жире овощей. И все же ужинать в ресторане было лучше, чем сидеть одной в своем номере, подавляя искушение позвонить Маркусу или Томасу, хотя ей не терпелось знать, где находится каждый из них. Может быть, Маркус уже в Братлборо? Может быть, Томас уже уехал домой? Ей хотелось спросить у Мэри Ндегва, вместе с которой она ужинала, что такого сделал Томас во время дискуссии, чем так шокировал публику, которую, по ее мнению, шокировать было практически невозможно, но ее беспокоило, что подобный вопрос может потянуть за собой обсуждение истории жизни Томаса — темы, которую как раз сейчас ей не хотелось затрагивать. Они с Мэри Ндегва никогда не были официально знакомы, но принимали участие в одних и тех же событиях и с ностальгией проводили вместе время за ужином. Линде нравился навевающий воспоминания кикуйский[12] акцент поэтессы: они обсуждали освобождение ее мужа из-под стражи, запрет ее произведений в Кении, страшные последствия выборов 1997 года [13] и ужасную бомбардировку американского посольства. Мэри Ндегва рассказала Линде, что сейчас в Кении стало еще опаснее, и хотя Линда предпочитала вспоминать цветущие зеленые чайные плантации высокогорий и белые арабские одномачтовые суда в Ламу, она помнила также и местных полицейских в серых одеждах с огромными ножами, и ужасающие картонные лачуги в Найроби. «Вы должны вернуться, — сказала Мэри Ндегва. — О вас слишком долго не было слышно». И вдруг африканка рассмеялась, прикрыв рот рукой.