причиной было стремление добиться такой легкости и плавности стиха и такой глубины изображения, как у Гомера. Часто выпадали на мою долю минуты сладостного трепета, когда после долгой чеканки рождалась совершенная по форме строфа. Ради моей цели я изучил языки: санскрит, древнееврейский, арабский и почти все европейские. Я и сейчас еще могу объясняться на них довольно бегло. Я прочел все самое великое, что было написано на этих языках. Все это было возвышенно и необыкновенно, однако не так возвышенно и не так необыкновенно, как сама жизнь. И я решил превзойти всех эпических поэтов и возвыситься до подлинной правды жизни, а поскольку на изучение языков и чтение ушло много времени, то когда я вновь перечел свои стихи, посвященные Оттону и Маккавеям, — лучшие из моих набросков, — они оказались ниже того, что было написано до меня; и коль скоро я творил, не жалея ни времени, ни сил, а плоды этих усилий оказались ничуть не лучше созданного до меня и так и не возвысились до подлинной правды, то я охладел к поэзии и уничтожил все, что было мной написано. И лишь книги, которые я успел узнать и полюбить, были и остались моей радостью. Чем теперь заняться, я не знал. Передо мной была пустота. Но тут произошли события, которые все изменили. Отец мой внезапно скончался в расцвете сил. Коляска, в которой он ехал, перевернулась, и он расшибся насмерть. Мать моя впала в отчаяние, ее сердце терзала мысль о том, как теперь поставить на ноги детей. Ей пришлось взяться за дела отца. К нам стали поступать неоплаченные счета, старые должники отказывались платить, прежние компаньоны начали нас притеснять, судебные издержки росли, убытки множились, и когда в конце концов мать решила прекратить дело, чтобы покончить со всем этим, оказалось, что у нас не осталось почти ничего, кроме крохотного имения, доходов с которого едва хватало на самое необходимое. Тут я и сказал, что мое домашнее воспитание уже давно закончилось, я старший среди детей и не хочу урывать у остальных ни крошки, пора мне идти своим путем и самому выбиваться в люди, чтобы поддержать братьев и сестер и добавить хоть немного к доходам от имения матери. Я тут же уложил свои вещи. Деньги на дорогу я взял лишь как ссуду и немедленно покинул отчий дом. Знание языков очень мне теперь пригодилось. Я мог поехать в любую страну Европы. Но я направился в Амстердам. Когда я туда добрался, у меня в кармане не было ни единого гульдена; но с тем же самоотречением, с которым я прежде стремился к совершенству стихов, устремился я теперь к постижению законов коммерции.
Поскольку я был согласен на любые условия, то быстро нашел работу, и с тем же рвением и усердием, с какими некогда отделывал свои стихи, возил теперь на тележке бочки или ящики, таскал тюки, толок какие-то вещества в ступке, разносил товар по маленьким лавочкам, мыл лари, полки и стаканы, бегал с поручениями, часто работал ночами. Жил я в высшей степени бережливо и уже через четыре месяца смог вернуть родным данные мне на дорогу деньги. Каждую серебряную, а тем более золотую монетку, заработанную мной, я старался пустить в оборот в соответствии с приобретенными мной познаниями, и еще прежде, чем окружающие приметили меня, у меня уже было свое небольшое дельце, которое приносило доход и которое я по мере накопления опыта расширял. Я охотился за каждым геллером, предпочитая скромный, но скорый доход большей, но далекой выгоде. Мои достоинства были замечены, я пошел в гору, и занятия мои, и доходы приобрели более солидный характер, мой кругозор расширился и возможности возросли. Вскоре мне стали доверять всевозможные расчеты и важную деловую переписку, а по прошествии короткого времени я уже почти самостоятельно вел на нескольких языках крупные дела большого торгового дома, расширяя в то же время свое собственное маленькое предприятие. И спустя немного лет, гораздо скорее, чем я рассчитывал, мне удалось стать вполне самостоятельным коммерсантом, подпись Петера Родерера на деловых бумагах считалась надежной по всему Амстердаму, я слыл солидным дельцом.
Когда-то я познакомился во Франкфурте-па-Майне с девушкой, чистой и возвышенной, как героини моих стихов, прекрасной, как принцессы, воспетые в древних и новых героических песнях. Я часто виделся с этой девушкой и говорил с ней в доме ее богатого отца, где я бывал в гостях и по делу. С нею ко мне возвращалось то состояние духа, какое я знал лишь в прежние дни, когда писал стихи. Однако теперь я отправился к Матильде, воспитаннице Йозефа, и сказал: «Матильда, хочешь стать мне верной и доброй женой?» Ее и без того большие карие глаза расширились и наполнились слезами, когда она взглянула па меня и сказала: «Кузен Петер, я охотно пойду за тебя и буду тебе предана и верна до конца моих дней». Она стала самой крупной жемчужиной, самой большой драгоценностью моего дома и самым большим счастьем моей жизни. Все эти годы она была мне нежной, самоотверженной, любящей, верной, заботливой спутницей жизни и теперь, все такая же чистая душой, идет со мной рука об руку и кажется мне еще прекраснее, чем некогда казалась та фея из Франкфурта. Свадьбу отпраздновали в именьице моей матери, куда съехалась вся семья. Братья почти не прикоснулись к тем-сперва небольшим, а позже и более значительным — суммам, которые я им посылал, и теперь вернули мне все, как я некогда вернул им деньги, взятые на дорогу. Каждый из них обзавелся собственным делом и стал порядочным и уважаемым членом общества. Сестра была обручена с достойным молодым человеком. Всех нас объединяло стремление дать матери счастливую спокойную старость. Как-то раз, когда, дожидаясь обеда, все уселись в нижней гостиной вокруг букового стола, как сидели когда-то в детстве, мать опустилась на скамеечку возле большой, выложенной зелеными изразцами печи и сказала: «В этом мире все радости когда-нибудь кончаются, только мать никогда не нарадуется па своих детей». У всех нас па глаза навернулись слезы, и потом, когда кушанья были поданы и мы повели мать к столу, некоторое время никто не мог приняться за еду.
Я уехал с Матильдой в Амстердам, и она стала образцом добродетельной жены и хозяйки дома. Она не стремилась к внешнему блеску. Я помог ей восполнить недостаток знаний, насколько сам считал это необходимым для моей супруги, и, когда мы с ней углублялись в какую-нибудь книгу или радовались совершенству приобретенных нами произведений искусства, то, несмотря на бремя забот и дел, я вновь переживал минуты прежнего поэтического вдохновения. Господь даровал нам сына и дочь, и жена, став им не только матерью, но и кормилицей, посвятила себя детям. Годы минули чередой, и, когда моя матушка покинула этот мир, а состояние мое против ожидания так умножилось, что с избытком покрывало все мои нужды и потребности, я отошел от дел, вынул свой капитал из предприятия, вернулся в Германию и купил имение Фирнберг, где ныне живу на покое, если можно назвать покоем хозяйственные заботы, которых требуют сад, покосы, посевы, леса, а также молочная мыза, птичник, овчарня и все прочее. Но по сравнению с суетой торговых дел это и впрямь покой, а кроме того, это ведь самый древний род человеческой деятельности. Я поставил себе целью в меру моих сил и средств делать добро отдельным людям или всему человечеству. Мне это доставляет необычайное удовлетворение. Теперь мы можем также уделять книгам и картинам больше времени, чем раньше. Здесь я и окончу свои дни. Нашему роду всегда была свойственна тяга в дальние края, Родереры всегда рассеивались по белу свету, нигде не оседали надолго, появлялись то тут, то там, и вновь исчезали; одаренность и непостоянство натуры гнали их с места на место, лишь возрастая от этого. Мне бы хотелось, чтобы род наш обосновался в здешних местах и пустил здесь корни, и если мои потомки захотят последовать моему завету, они осушат болото, будут управлять своей недвижимостью, радоваться плодам своих трудов, стараясь не уменьшать, а множить семейное достояние, будут делать добро жителям здешних мест, срастутся с ними, будут вести жизнь оседлую и спокойную, оставаясь добрыми гражданами, а обо мне скажут: «Петер Родерер из Амстердама первым осел на этой земле». Впрочем, на все воля божья. Вот что я хотел рассказать о себе, и вы видите теперь, сколь странны зачастую бывают наши помыслы и к сколь странным свершениям они приводят. Я и в мыслях не имел как-то повлиять на ваш образ жизни, ибо и характер ваш, и стремления убеждают в тщетности такого рода усилий; я сказал то, что сказал, лишь потому, что вы очень похожи на Родереров. Примите мои слова так же благожелательно, как они были мною высказаны.
— Я вам чрезвычайно благодарен за ваш рассказ и за доверие, — сказал я. — Жизненные картины, которые вы развернули предо мной, наставляют меня и укрепляют в убеждении, что должно уважать любые помыслы, кроме, разумеется, злых, и твердо держаться своей стези, покамест душа сама не устремится к чему-нибудь иному.
— Я того же мнения, — ответил мой собеседник, — и то, что вы сказали сейчас, с годами становится еще яснее, чем было в юности. Страсть к чему-то вложена в душу человека, и, чем значительнее человек, тем сильнее эта страсть, или, вернее, чем сильнее эта страсть и чем неуклонней определяет она поступки человека, тем он становится значительнее.
— И тем легче вырвется он из пут заблуждения, — добавил я.
— Естественно, — подтвердил он, — он успевает прожить две жизни, а нерешительный и слабодушный покуда едва начнет жить и, уж конечно, так никем и не станет, потому что жизнь — это