платка либо фартука, и даже суровые шахтеры сидят с похоронными лицами и перемалывают тяжкие вздохи коренными зубами.

Все облегченно вздыхают, когда из-за кулис выходит мой отец. Он обращается к босдомцам и называет их благосклонной публикой, снимает цилиндр, разворачивает, чтобы тот кувырнулся, упускает, цилиндр катится по доскам сцены, которая изображает мир. Мать с досадой шепчет:

— Натаскивала, натаскивала, и все без толку.

Но отец уже поет: Ты ж алигантный был на вид, / а влез в такой жилет. / Он не сидит, он не лежит, / и в ем фасонта нет…

Теперь зрители понимают, отчего на отце длинная жилетка. Песня состоит из множества строф, и с каждой строфой смех делается все громче. Отец видит в этом признаки одобрения. Видно, случай так хотел, чтоб я дома не сидел, получил я приглашенье на большое погребенье. Полторусенька плюется и покидает зал.

— Приглашенье — погребенье, уши вянут.

Но отцу много хлопают. Босдомцы изголодались по искусству. Мать успокоилась. Некоторую долю аплодисментов она относит на свой счет, как костюмерша певца.

Учитель Румпош в очередной раз пропустил через свой организм жидкости, содержащие алкоголь. Поутру алкогольные частицы покидают его организм. Когда кругом стоит тишина, слышно, как они свиристят в классной комнате. И пока из Румпоша не выйдут все частицы до одной, ему неможется. У него, как это называется, тяжелая голова, а потому нет ни малейшей охоты нести свет знаний нам, тугоумным деревенским детям. Он садится на крышку первой парты и, прислонясь к стене, бурчит:

— Ну, выкладывайте, что слышно новенького.

— Булочников Эзау принес новую песенку! — докладывает Валли Нагоркан, эта пособница сатаны.

— Выдь к доске! — командует Румпош. — За-пе-вай!

Перед началом занятий я исполнил в песчаной яме перед одноклассниками один из куплетов своего отца. Одноклассники приняли мое выступление более чем тепло, потому что я умею копировать все жесты отца, умею подчеркивать слова движением, умею кстати откинуть голову назад, многозначительно подмигнуть и преподнести текст на такой манер, который мой отец считает изысканным. Но перед лицом Румпоша я отказываюсь от всех ухищрений, складываю руки за спиной, как положено на уроках пения, и пою с сорбскими интонациями и раскатисто, словно это не куплеты, а хорал:

Люблю газетку почитать, / Все интересное узнать. / А что за объявления! / Ну прям на удивление! / Хе-хе-хе-химпле-хе!

Впоследствии я узнаю, что каждая строфа куплета содержит текст двух противоречащих друг другу объявлений, отчего он становится бессмысленным: Для любимой тещи / Черная юбка. / На брюхе бородавка, / А звать ее Тюпка. / Хе-хе-химпле-хе!

Мои одноклассники столь же невинны, как и я сам. Они смеются не из-за двусмысленных текстов, а из-за хе-хе-хе-химпле-хе и начинают подтягивать.

— Довольно! — приказывает Румпош. Он решил вздремнуть.

— А я в школе один, без ребятов пел, — рассказываю я матери.

— Что же ты пел?

— Хе-хе-химпле-хе!

— Да как же ты посмел такое петь при учителе?

Отчасти возмущенная, отчасти развеселившаяся мать ведет меня к отцу, и снова я пою, скрестив руки за спиной.

— Хлопчик-то весь в меня! — говорит отец. — Ему б только руками пошустрей работать.

Я усматриваю в этом поощрение и исполняю тот же куплет с необходимыми жестами и подмигиванием. Поистине я — второе издание виновника моего бытия.

— Ну вот поди ж ты! — говорит отец и по меньшей мере последующие два часа искренне гордится мною.

— Цетчев Эрнст на дух не переносит, когда у его деньги в кучку соберутся, — говорит дедушка. Остальные дядины соседи по выселкам говорят о нем:

— Он все равно как постреленок несмышленый.

Едва у дяди появится сколько-нибудь значительная сумма от продажи какой ни то животины, он тратит ее на всякие диковины. Так, например, он поручает какому-то побродяжке, который выдает себя за живописца, изобразить его двор в окружении степных просторов и ветров. Тетке при этом велено стоять перед воротами, а сам дядя занимает позицию перед пасекой. Но на картине нельзя узнать ни дядю, ни тетю, поэтому приходится каждому объяснять:

— Это настоящая картина, ее художник нарисовал, а где возле пчел пятно, так это я.

Дядя с тетей одиноко коротают дни у себя на выселках. Почти весь год в их одиночество задувает, гудит, свистит, воет или ревет ветер с полей. Кто ж после этого упрекнет дядю, что на деньги, вырученные за откормленного бычка, он покупает себе аппарат для развлечений, граммофон с трубой, фонограф или говорящую машину, как называют ее у нас в степи.

В начале февраля дядя и тетя Маги тащат говорящую машину в корзине для белья через заснеженные поля, укрыв ее пестрой попоной; они тащат свою машину к нам, чтобы сопроводить день рождения моей матери увеселительной музыкой.

В теплой комнате из корзины достают перевоплощенного бычка. Мы в изумлении. Деньрожденный столик наскоро расчищен, прочь азалии, прочь фиалки, подарки перебираются на сервант, где, как нам известно, зеркала утраивают их число.

Дядя Эрнст — с измусоленной выходной сигарой во рту — сует граммофонную трубу в выемку, а жерло музыкальной пушки направляет на собравшееся за столом общество, вставляет граммофонную иглу в нарезку под животом у мембраны, и труба издает бесцветный тон, прокашливается.

Я внимательно разглядываю трубу и угадываю намерение фабриканта повторить в этой жестяной воронке формы переливчато-пестрого садового цветка, другими словами, ипомею, но там, где с трубы осыпалась слишком густо нанесенная краска, серебряный блеск жестяного нутра разрушает иллюзию.

Дядя придвигает мне пластинки:

— А ну-кось, выбери чего получше!

Дядя, оказывается, забыл дома очки. Он всегда забывает очки в таких случаях, он не умеет читать.

Я перебираю стопку пластинок: «Марш домовых», «Катание на санях в Петербурге», несколько куплетов, пластинка с записанным смехом, с йодлями, с вальсами и, наконец, самая модная — шимми. Я ставлю марш домовых. Дядя объясняет мне, как открывать стопорное устройство на диске и как опускать иглу на пластинку.

— Это дело непростое, — говорит он.

Раздается треск, шип и хрип, потом наконец слышатся первые звуки, похожие на музыку. Домовые маршируют. Гости перестают жевать, вытягивают шею и таращатся в раструб, где из ничего возникают звуки. Отец с матерью, дед с бабкой, все таращат глаза, будто сыны Израиля во тьму тернового куста, откуда через граммофонную трубу Моисея воззвал к ним глас господень.

Дядя Филе разворачивается на своем стуле и, взяв его за спинку, садится верхом; теперь он приподнимает и опускает зад, словно пустил лошадь английской рысью. Бабусенька-полторусенька хватает его лошадь под уздцы, она боится, как бы дедушка не разозлился за эти скачки по гостиной, но дедушка и не глядит на Филе. Он занят очередным изобретением: прикидывает, какой получится звук, если положить на диск тонкую деревянную пластинку и запустить ее. Валторна? Шелест ветра? Музыка века?

Марш кончился. В комнате тишина. Музыка погрузила гостей в молчание. За окном музицирует мороз. Братьям и сестрам пора в постель. Мне разрешают остаться. Дядя Эрнст возложил на меня управление граммофоном. Теперь он желает послушать записанный на пластинку смех.

Два мужских и один женский голос сливаются в шуточные куплеты. Посреди одного куплета женщина начинает смеяться, она смеется так заразительно, что мужчины перестают петь и

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату