букет из колосьев, цветов и плодов, как и у Робеспьера, но значительно меньших размеров, идет в колонне членов Конвента, – и эта колонна, превратившаяся от медленной ходьбы в невыносимой жаре в уже нестройную толпу, не утратившую, тем не менее, величественности, окружена со всех сторон трехцветной лентой, которая плывет вместе с ней над землей, плывет низко, потому что ее держат украшенные душистыми фиалками маленькие дети.
Цветы, цветы… они всюду. Ими усыпаны улицы, их ароматом пропитан воздух. На десять лье во все стороны от Парижа не осталось цветов – все они свезены в праздничную столицу. И ныне по мостовым колышутся живые цветники – цветами и зеленью украшены все от мала и до велика: женщины-матери идут с букетами роз; молодые девушки – с целыми корзинами цветов; юноши – с миртовыми венками; старики – с ветвями оливы и виноградной лозы; мужчины – с дубовыми ветками. Цвето-веночные гирлянды свешиваются по фасадам заново покрашенных (по маршруту следования процессии) домов, со всех возведенных в «античном стиле» портиков, даже с широких деревянных щитов, закрывающих слишком уж живописные развалины (дома и постройки, которые невозможно было привести в порядок за столь короткий срок). И повсюду в торжество этого «зеленого праздника» вторгается красно-бело-синее трехцветье; эти цвета везде: они вьются вокруг поясов, шей и шляп, скользят по груди, исчезают под волосами; трехцветными лентами украшены зеленые гирлянды портиков и даже такие же трехцветные флаги, свисающие с каждого окна навстречу процессии.
Филипп Леба издали видит надвигающуюся на процессию Триумфальную арку. Она все ближе и ближе, еще минута – и вот, наконец, Робеспьер вступает под ее своды. В этот момент все существо молодого депутата от департамента Па-де-Кале охватывает невыразимый восторг, внешне не заметный и никому не понятный, кроме, может быть, самого Робеспьера: вот он, величайший момент Революции, ибо не тот иллюзорный первый Праздник Федерации 1790 года, полумонархический и потому неполноценный по свой сути, и тем более не его бледное отражение Праздник Конституции 1793 года будут теперь считаться истинным празднеством единства французской нации, но именно сегодняшний великий день
Да, спасение… Филипп поднимает глаза к небу. Что ж, может быть, воззвавший к Верховному существу человек совершил уже одно чудо – это ослепительно-голубое небо и жаркое солнце, погода, столь благоприятствующая великому празднику, не есть ли тот ответ Творца на обращение к нему о примирении всех французов?
Второе чудо не менее удивительно: не он ли сам, депутат Леба, несмотря на то, что знает истинное критическое положение дел в раздираемом заговорами правительстве, в этот момент, кажется, искренне верит в возрождение народа через веру в Верховное существо Республики; сознательным усилием воли он заставляет себя поверить в невозможное, – и вот, как уже не раз с ним бывало, он теперь слышит лишь то, что хочет услышать, – ни смешки, ни оскорбительные выкрики, которые издают даже некоторые идущие с ним рядом депутаты, – не доходят до его сознания…
– Вот он!… Да здравствует… пьер… лика! (Все сливается в общем шуме) Как он красив!… Я люблю его!… Робеспьер!… Робеспьер!…
Да, Филипп в ликующих криках толпы различает даже такие возгласы. Он смотрит в спину Робеспьера, идущего впереди уже на значительном отдалении от всех депутатов. Нет, не просто председатель Конвента возглавляет сейчас процессию, являясь как бы главой праздничного шествия, – вся революционная Франция идет за провозвестником воли Верховного существа! Как Моисей, он выведет избранный им народ из тьмы общеевропейского монархического рабства!
Леба машинально поворачивает голову сначала налево, потом направо, чтобы по привычке увидеть одобряющую улыбку на лице своего самого близкого друга, великого соратника нового Моисея – Сен-Жюста, и с огорчением вспоминает, что Антуан по какой-то одному ему понятной причине не пошел на праздник, хотя мог бы задержаться в Париже еще на день; и теперь непонятно даже, уехал ли он уже на фронт или остался дома, – наверное, все же уехал еще вчера вечером, сразу после их встречи в гостинице, не мог же он не прийти на главный праздник Революции, проигнорировать волю народа и Робеспьера. Не мог не поддержать Неподкупного, будучи его правой рукой… На миг недоумение, и даже разочарование, если не обида на своего
Леба улыбается. Что ж, теперь он, новоиспеченный начальник школы Марса, которой он только что был назначен благодаря все тому же Робеспьеру (учеников этой военной школы уже давно прозвали «робеспьеровыми» пажами!) и мимо которой совсем недавно прошла праздничная процессия, поможет справить этот триумф Максимилиана Неподкупного за них обоих, – дух Сен-Жюста всегда незримо пребывает рядом с ним, пусть будет он сейчас и с Робеспьером!
О, Максимилиан! О, друг и учитель, ты выступаешь как истинный пророк Новой Истины в одеждах небесных цветов – белом и голубом. Ликуй же! Это твое главное торжество в Революции! Это твой истинный триумф! Теперь умри ты завтра, все равно цель твоей жизни ныне осуществлена и никто не отнимет у тебя твой триумф!…
Никто не отнимет триумф… Леба не закрывает глаза, но реальные толпы окружавших его людей вдруг подергиваются туманной дымкой, туман потом проясняется, и он чувствует вокруг себя уже другие народные толпы, слышит иные крики, видит совсем другую обстановку, и только ликование обезумевшей человеческой массы остается прежним – оглушающим, требующим, неестественным…
Триумф Максимилиана Первого… Неужели только ему приходит в голову это сравнение? Леба оглядывается по сторонам. Ах, Давид-Давид, ты недаром носишь имя царя-обновителя Израиля, – думая обновить мир возвращением к античной простоте, ты для нового Моисея не нашел ничего лучшего, как почти что скопировать римские праздничные шествия…
Но иначе было нельзя…
– Виват Робеспьер! Виват Республика! Виват Революция! Виват! Виват! Виват!
Они все еще кричат. Овация… Да, именно так они, римляне, и называли «малый триумф» –
Вот она, справа от Леба, посреди всей нестройной колонны депутатов, окруженных трехцветной лентой, – необычной «античной» формы колесница, запряженная восемью быками с позолоченными рогами, задрапированная красной тканью и даже несущая на себе «трофеи» нации (вместо самого триумфатора!) – орудия искусств и ремесел. Плуг с большим снопом пшеницы – символ плодородия, типографский станок – символ просвещения, возвышающийся над ними дуб – Дерево свободы и, наконец, сама статуя Свободы с указующим на эти «трофеи» перстом.
Леба вдруг с удивлением замечает, что подобные странные мысли, почти не относящиеся к действительности, уже приходили в голову его другу Сен-Жюсту (который делился ими с Филиппом) во время похорон Марата, похорон, которые стали посмертным триумфом Друга народа, триумфом, может